|
Что‑то в другом измерении, которое находилось близко‑близко к тому, где существовал он, и их разделяла только тонкая ткань, бесплотная субстанция. Келсо скользнул за эфирный барьер, зная, что должен разорвать ткань ногтем, чтобы пройти насквозь...
...И все начало меняться...
Чернота вдруг бросилась на него, а вместе с ней и копошащиеся в темноте твари, твари с заостренными головами и косматой шерстью. Эйфория исчезла, и снова ее заменил мучительный страх.
И стоял тот самый запах.
Не запах пыли вокруг, и не запах размолотой муки. Не запах крысиных следов, и не запах пауков и паутины.
Это был запах разложения.
Запах, столько раз преследовавший его в прошлом. И вдруг в памяти ожили те моменты. В сознании мелькали образы, куски его жизни, которые он пытался забыть, заблокировать ради сохранения рассудка. Некоторые воспоминания были ярче остальных, они вставали перед ним, словно насмехаясь, своей ясностью мучая его и заставляя кричать.
Запах усилился, и Келсо одолела рвота. Несмотря на конвульсии, выкручивавшие все его члены, заставлявшие тело то напрягаться, то расслабляться, воспоминания не останавливались.
Годы жизни проносились перед его внутренним взором, застывая на мгновение в почти осязаемой, реальной плоти на тех эпизодах и инцидентах, объяснить которые он был бессилен.
Вот он смотрит на разбившуюся Сэнди, лежащую на тротуаре...
Вот перед ним голое тело отца, перегнувшееся через край ванны; лицо старика исказилось от ужаса и боли...
Вот он съежился в разбомбленном доме, а по лестнице к нему поднимаются трое мальчишек. Он отвернулся, и их больше нет. Ужасные крики из разверзшейся дыры, звуки тяжелого падения... Один погиб, другой на всю жизнь остался парализован; третий, самый младший, уже никогда не вспомнит, что случилось в тот день...
Еще годы, еще эпизоды его жизни пролетали перед ним с отчетливой ясностью.
Вот он в приюте, сидит в кроватке, с кем‑то разговаривая – с другом, но неясно, кто этот друг. Всегда приоткрытая дверь распахивается и дежуривший старик трясет его и ругает. И ужасный звук, когда старик ушел и упал с лестницы. Его странный взгляд, странный изгиб шеи...
Годы пошли медленнее, как подходящий к станции поезд.
А потом... о, Боже... а потом... он крохотный. Он не может двигаться. Голову наполняет пульсирующий звук, который почему‑то утешает. И все черно. Но не только. И красно тоже. Кроваво‑красно. И становится светло, слишком светло. Что‑то выталкивает его наружу, в ослепительное бесконечное пространство, которое пугает его. И он легко выскальзывает из матки, хотя нет никого, кто помог бы, только трясущиеся руки матери. Он слышит ее всхлипы, ее мучительные стоны, ощущает грубые, покрытые кровью пеленки, в которых лежит. И чувствует рядом с собой, меж сжавших его материнских бедер, появление – под истошный крик матери – еще чего‑то, что он не видит, поскольку не имеет зрения, но знает – это часть его самого. И вот уже это необъяснимое что‑то лежит возле него, слабо двигая, как и он, конечностями. А он, только что рожденное дитя, с отвращением отталкивает от себя то, что вошло в мир вместе с ним. И все черно, черно, ЧЕРНО!
Келсо скорчился в темноте ямы, и его тело сокрушили рыдания, душу мучили воспоминания. Запах усилился, стал удушающим. Липкая слабость обволокла Келсо, как черное масло.
И тут что‑то прикоснулось к нему. Щетинистая, покрытая чешуей рука – холодная рука – обхватила и крепко сжала его кисть.
14
Элли удивилась, увидев через окно кабины, что катер свернул от реки к болотам. Она была уверена, это он увязнет в камышах и иле, но вскоре поняла, что рулевой знает путь. Из густой утренней мглы появились крыша и верхний этаж старой мельницы, украшенной, как виньетками, клубами серого тумана. Даже с этого расстояния Элли видела, что здание полуразрушено: пятнами проступала заляпанная красная кирпичная кладка, а черепица на крыше местами провалилась. |