Перед глазами поплыло лицо тети Розаны, и не только ее лицо - грудь, которая побывала у меня в ладони какой-то мимолетный момент. И смог бы я остановить на бумаге это мгновение?
А что можно было сделать с образом моего отца над абразивным колесом в шлифовальной? Он был похож на кого-то другого, совсем незнакомого, и я даже не сразу его узнал. Меня поразил парадокс подмены воспоминания тети Розаны образом его скрючившейся над колесом маленькой фигурки. Я не был способен стереть в памяти увиденную на фабрике картину, которая снова и снова разбивала на мелкие кусочки портрет тети Розаны, которые я пытался склеить воедино снова.
Наконец, я начал писать. Но это были не стихи. До этого момента мне всегда удавалось вылепить стих из накопившихся эмоций. На этот раз начал появляться рассказ. Поток слов выливался легко и гладко, без необходимости искать подходящие составляющие рифму слова. Я писал о мальчике и его отце, о пылающем жаром аде шлифовальной, в которой однажды побывал сам. Грифель карандаша быстро скользил по бумаге, оставляя за собой слово за словом. И уже было неважно, как рассказ был начат, надо было выложить на бумаге каждый мой шаг по фабрике в тот день. Мне тогда показалось, если я об этом напишу, то избавлюсь от муки воспоминаний увиденного там, и, наконец, освободившись, смогу писать о тете Розане.
Я продолжал писать, пока моя рука и плечо не онемели от боли.
И слова иссякли.
Я почувствовал себя истощенным, будто перед этим бежал очень долго и без остановки. Я считал написанные слова. Две тысячи триста три.
Я вышел на веранду и повернулся лицом к прохладному бризу, принесенному дождем. Перегнувшись через перила, я начал звать: «Пит… Пит…»
Ответа не последовало, лишь только слабое эхо моего голоса, вернувшееся из тихого безлюдного квартала. Дождь не прекращался. Непрерывные струи спускались с небес, затушевывая контуры домов и деревьев, маленькие фонтаны брызг на мостовой мягко переливались в ручьи, бегущие по желобам вдоль тротуара.
Я услыхал шаги, сперва на ступеньках деревянной лестницы, а затем на веранде нижнего этажа. Они остановились.
- Пит? - снова крикнул я.
Снова никакого ответа, но кто-то поднимался по лестнице.
Дождь шуршал в моих ушах, и шаги приблизились.
- Пит, выходи.
Но Пит не появлялся. Вместо него вышел дядя Аделард в мятой пыльной шляпе, запятнанной каплями дождя, которую он низко надвинул на лоб, и его глаза были скрыты под краями ее полей.
- Никого нет дома, дядя Аделард, - сказал я. - Только я один.
Он выдвинул кресло-качалку, в котором летом мой отец после работы всегда отдыхал в ожидании ужина, снял шляпу и бросил ее на пол. Синяя косынка была повязана вокруг его шеи, как у ковбоев в кино. Или как у бродяг или бездельников, мог бы сказать дядя Виктор.
- Правильно, - сказал он. - Я пришел, чтобы поговорить с именно с тобой.
- Со мной? - спросил я, не слишком веря своим ушам, но меня заинтриговало его внимание ко мне.
- Да, Пол, - подтвердил он, пододвинув кресло ближе к стене, чтобы меньше мокнуть под дождем.
Я вспомнил о рассказе, который начал писать и подумал, хватит ли мне духу показать ему его, поймет ли он то, что я пробовал выразить на бумаге.
Подойдя к перилам, я осторожно сел на пропитанную влагой древесину. Мы молча сидели какое-то время. Сырость перил просочилась через мои штаны. Вокруг было невообразимо тихо, и если бы не шелест дождя, что это бы походило на выключенное звуковое сопровождение какого-нибудь кинофильма.
О чем он хотел со мной поговорить?
Мне всегда было трудно, находясь рядом с кем-нибудь, соблюдать молчание, и я начал качать ногами, будто, сидя на шатких перилах, чувствую себя неустойчиво. |