Изменить размер шрифта - +
Дядя Виктор не кричал и не ругался. Как лидер забастовки, он не шел в линии пикета. Он стоял в стороне в окружении людей, через которых он передавал свои распоряжения, отвечал на вопросы, жуя свою сигару. Арманд был рядом с ним, он с готовностью выполнял все его поручения, нетерпеливо и задыхаясь. Он не смотрел в сторону отца, а тот в сторону Арманда.

  Когда Гектор Монард начал призывать людей вернуться на работу сразу, как проревел гудок, то наступила смертельная тишина. Никто не свистел и не кричал, не ругал Монарда. Забастовщики встретили его мрачным молчанием и глазами, полными ненависти, что было намного страшнее криков и ругательств. Такой тишиной можно было бы и убить. Он вышел, высоко подняв голову и не глядя по сторонам, его губы были сомкнуты в презрении, примерно так же, как и тогда, когда я принес отцу забытый завтрак.

  В тот год снег пошел рано, незадолго до Дня Благодарения. Он сопровождался порывами холодного сырого ветра, хлопаньем дверями и форточками деревянных трехэтажек. Забастовка не прекращалась. Люди продолжали собираться перед главным зданием фабрики с плакатами и транспарантами, уже как следует, обувшись и одевшись в толстые вязаные свитера, в зимние куртки и пальто, выпуская белые клубы пара, когда они говорили или просто дышали. И когда холод усилился, то они разжигали небольшие костры в пустых металлических бочках и собирались вокруг них плотными кучками.

  Забастовка продолжалась сто двадцать один день и закончилась в среду, за полторы недели до Рождества. Ночи жестокого противостояния закончились тем, что мой отец и еще трое из бастующих попали в центральную больницу Монумента с кровавыми ранами.

  Но еще до этой забастовки, начавшейся в августе, я узнал, что я умею исчезать.

 

  Прежде всего - пауза.

  Затем боль.

  И холод.

  Пауза - это момент, когда в тебе все замирает, как шестеренки в остановившихся часах. Ужасная неподвижность, она длится лишь, пока не вернется дыхание, но, кажется, что это не кончится никогда - почти вечность, а затем, будто паника, сердце снова начинает биться, кровь бешено несется по венам, и сладкий воздух наполняет твои легкие.

  После этого - вспышка боли, будто молния. Она распространяется по всему телу маленькими острыми стрелками настолько резко, что ты  просто задыхаешься. Но эта боль мимолетна, она уходит также быстро, как и приходит.

  Становится холодно, и ощущение холода сопровождает тебя все время, пока тебя нет. И это не зависит от времени года или погоды. Холод где-то внутри тебя, в глубине тела, будто слой льда между кожей и костями.

  «Холод - это напоминание о том, что ты исчез», - сухо сказал дядя Аделард. - «Чтобы ты об этом не забыл».

 

  Я стоял на тротуаре у своего дома. Смеркалось. Небо становилось все темнее и темнее. Трехэтажные деревянные дома незаметно начинали утопать во мраке. Шпили церкви Святого Джуда сливались со все более темной синевой неба, хотя белый камень церковных стен все еще держался за остатки дневного света.

  В исчезновении.

  Я что-нибудь все-таки могу, подумал я, куда-нибудь поехать, пересечь океан, забраться на горную вершину.

  Но что я мог в этот момент?

  Во Френчтауне нет гор.

  И океана, чтобы его переплыть.

  Но здесь я мог вторгнуться в свое тело, чтобы заставить себя дрожать в августовской жаре, обхватить невидимыми руками грудь, которую я также бы не увидел. Я замер, поглощая холод, а затем все стало не таким резким, приглушенным, терпимым.

  Я направлялся к Спрус-Стрит, чтобы потом свернуть на Третью, где уличные фонари горели ярче, и где окна магазинов бросали на тротуар разноцветные огни. Кучка детей собралась на ступеньках «Аптеки Лакира», и среди них я заметил Дэвида Рено, слизывающего мороженое с вафельного конуса.

Быстрый переход