Изменить размер шрифта - +

— Вы о чем? — спокойно интересовался препод из Бауманки.

— А вы не знаете! Ага… Хорошо, — говорил спокойнее, — у меня были данные, что за два дня до Ночи Единения очистили от заключенных все исправительные заведения Москвы и центрального района. Но я не собирался публиковать! Негде! Нет интернета!.. Все и так все знают! И что в Подмосковье за май-июнь двадцать концлагерей построили, все знают! У нас же в стране не утаишь ни хрена, а я не какой-нибудь борец за правду, я жить хочу, я продажный, пусть других сажают!

— Вы ничего не поняли, юноша, — говорил препод, старше юноши лет на семь, — нас уничтожают как класс, а не за дело. Нас выдавливает вселенское быдло. Мы — политические. Для нас не нужно повода, кроме ума. Нация сплачивается, уничтожая нас. Обыдлевшему народу легче сражаться.

— А его тогда за что?! — орал журналист, показывая на воронежского как на предмет. — Не академик же Лихачев, классический быдлоид!

— А если я по голове дам? — огрызался воронежский.

Он был курьером. Принес слайды, в редакции менты — и все на коленях. И его до кучи.

Еды все равно не дали, зря Алишер надеялся. И на следующий день тоже.

Он не знал, что быть голодным больно.

Он не думал о Светке и только вспоминал, как они сидели в ресторане и ели или готовили утром яичницу с грудинкой, и грудинка шипела на сковороде, выпуская сок, и ломти становились из белых прозрачными, потом твердели и покрывались корочкой; и тогда он разбивал яйца, и жир стрелял, и Алишер убирал голову, чтобы не в глаз, и белок становился из прозрачного белым на раскаленной сковородке, и главным было — не передержать, чтобы не затвердел краями желток, а остался мягким, чтобы макать в него черным бородинским или ломтиком батона и жрать это все. А еще он грел молоко в ковшике, и рядом, в турке, варил кофе, обязательно крепкий, густой. Смысл был в том, чтобы не дать закипеть и убрать оба ковшика с огня, когда шапки — белая и черная — пойдут вверх. И много коричневого сахара, чтобы кофе был крепким, и сладким, и сытным, и в больших кружках, про которые, если видишь на витрине, думаешь, господи, какой идиот их купит, наверное, идиот, который не жрал шесть дней, и будет хлестать густой кофе с молоком и чтобы сахара, и хорошо, что хоть не отключили воду, иначе они давно друг друга поубивали бы.

Али проваливался в сон, и там тоже была еда.

— …Мы увидели последний рывок дряхлого европейского льва, — слышал он сквозь сон, — Европа думала, за последние пятьдесят лет ей простят предыдущие пятьсот, но варвары ничего не забыли. Стали покусывать, а Европа подманила их и рявкнула.

— Господи, вы какую-то ерунду несете, нас третий день не кормят!

Счастливчик, подумал Али.

— Я вам объясняю, что мы уже мертвы, не дергайтесь. Знаете, что произошло? Столкнулись не экономические интересы, а расы. Духи наций. Европейцы сказали ста миллионам варваров — мы вас убьем, если вы нас не убьете. Варвары победят. Всегда побеждают, закон истории. А нас расстреляют. Хорошо бы сразу. Нам повезло, мы в первой волне, в ней чаще сразу.

Журналист погрустнел.

— У меня до всего этого были… настроения. Разгонялся на машине, думал — вот, сейчас, на сантиметр руль, и все, кончится мучение, останавливало, что с собой придется кого-то взять. Водителя встречной… А сейчас жить хочется. Парадокс, мать его!

В коридоре послышались шаги и лязгнула дверь справа, в самом начале блока. Удивленные голоса, затем выстрелы — шесть подряд, и после паузы — еще.

Открыли дверь второй камеры. Все повторилось.

— Что это? — взвизгнул по-бабьи журналист.

Быстрый переход