д., и т. п.>
Вышесказанное, как практически все теперь, приходит мне в голову в связи с отцом. Как много всяческих оправданий я мог бы найти для него! А что ему было делать? Где тирания — там тирания. Там каждый — звено в цепи.
Недавно прочел интервью со священником — бывшим агентом. Воспроизвожу его, подставляя на место священника своего отца. Таким образом, мой отец, этот моральный труп, все же поможет кое-что прояснить в тотальном самообмане — и да примет он благодарность и почитание всех венгров.
Возможно, душа у него к этому не лежала. Но что он мог сделать в униженной стране, в униженном обществе… Ведь он опасался не за себя и руководствовался не соображениями личной карьеры, хотя имел четырех детей… А это тоже ответственность… Бывают случаи, когда проще быть героем, чем отцом, который печется о небольшом сообществе… Такое сообщество (в оригинале: приход) похоже на маленькую семью. Вспомним хотя бы, что, например, во Франции презирали и строго карали тех, кто сотрудничали с немцами, в том числе женщин, которые в период оккупации вступали в связь с немцами. Но семья, узнав о том, что их мать или дочь оказались в такой ситуации, чаще всего не отказывалась от них, а попросту принимала к сведению: это было, и скорее брала часть позора на себя, но не выставляла к позорному столбу своих женщин и не лишала их того места, которое они занимали в доме, думая прежде всего о том, что, быть может, делалось все это ради спасения близких… Апостол Павел в Послании к Коринфянам упрекает их в том, что свои тяжбы они выносят на суд неверных и обращаются к нечестивым в поисках правды, и далее вопрошает: не лучше ли вам оставаться обиженными, чем совершать подобное? Ведь важно не защищать честь мундира, а жить, сознавая глубинную связь, когда нельзя разделить: это — твой грех, а это — мой.
Хороший финал. Только в нашем случае речь о другом. Я тоже не утверждаю, что мой отец греховнее других. Ибо не мне говорить об этом.]
<Отдал первые две тетради на перепечатку. Первый шаг на пути к огласке. Я решил ничего не рассказывать Гизелле, а просто прочесть предисловие. Перед этим я объявил, что на этот раз мы будем работать с ней на особых условиях. Я вас слушаю, Петер, сказала она суховато и несколько настороженно. Все нужно сохранить в полной тайне. На что она рассказала мне одну историю, из которой я понял, что всерьез она мои слова не восприняла, она сказала, что я, скорее всего, напускаю ненужный туман и если действительно дело такое сугубое, то почему я думаю, что для нее это может быть проблемой; короче, она совершенно не понимает, о чем я с ней говорю.
Я начал читать и, дойдя до того момента, когда, заглянув в досье, сразу узнал почерк отца, посмотрел на Гизеллу. Надо сказать (да простит мне она), что вид у нее был очень глупый. Мне вдруг вспомнилось, откуда знакомо мне это выражение лица: когда в свое время я объяснял, что никому не известная девушка, по имени Лили Чоконаи, — это я, что это я написал под псевдонимом роман «Семнадцать лебедей», на меня смотрели точно такими же глазами. Просто никак не могли понять, о чем я толкую. Все было слишком внезапно. И приходилось повторять, да, это я написал, schreiben, scribere, capisco? Так и теперь. Что-что? А то! Отец был агентом гэбэ. Осведомителем III/III. Доносчиком. Стукачом. Ну хорошо-хорошо, оставим это.
Потом мы немного поговорили. От волнения лицо у меня горело, и иногда, чтобы проверить это, я касался его. Так и есть. При этом я украдкой поглядывал на часы: не кончилось ли время парковки? Это уж было бы чересчур: мало того, что отец мой — стукач, так еще и машину эвакуируют.
Под конец я обнял ее. Мы стояли посередине комнаты, и я, ничуть не стесняясь, обнимал ее, как обнимал когда-то свою мать. — Ну вот и все.
Нет, еще кое-что. Я сказал ей: мне очень тревожно, что будет, когда книга увидит свет, ведь я затрагиваю в ней интересы стольких людей и причиняю им столько боли, что представить заранее их реакцию невозможно; она серьезно кивнула, да, заранее знать нельзя. |