[Имя этого переводчика я только что видел в газете в весьма позитивном, с моей точки зрения, контексте, и от стыда у меня загорелись уши, перехватило дыхание. До этого я даже не знал, что тело может так реагировать.] <Еще как знал: багровение, спазм желудка, испарина — стоит только разволноваться, влюбиться… или, на худой конец, иметь отца-стукача.>
21 мая 1975 года. Еще один год. Докладывает негласный сотрудник, консп. имя Чанади. Впервые он фигурирует как негласный сотрудник. [Негласный сотрудник, как мы уже знаем, — это человек, который по убеждениям занимается тем, к чему агента приходится принуждать либо компенсировать его работу материально. Выходит, что принуждать его уже нет нужды…] Тема: расширение его возможностей в сфере в разведки. Разведчик — это, конечно, звучит, не то что стукач. Хотя в условиях диктатуры все едино. Как жаль, что мы жили при диктатуре! (Ad notam: Как жаль, что остыл гарнир. Как жаль, что как раз нынче вечером на носу у меня вскочил прыщик! Как много всяких «как жаль».)
Если мне интересно, могу прийти, я пошел. Эту фразу — если иметь в виду стиль — мог бы написать и я. Повторюсь: я многому у него научился. Тогда, 21 мая 1975 года, я уже больше года как закончил университет, закончил повесть «Фанчико и Пинта», отрывки из которой, опубликованные в журнале, вызвали живой интерес, и уже 11 дней был отцом своей дочери Доры. Я был счастлив, счастлив, как неожиданное сравнение, и много всего хорошего думал о мироздании.
Негласный сотрудник тем временем познакомился, среди прочих, с будапештским представителем австрийского банка Creditanstalt; в оперативном плане контакты заслуживают внимания.
Некоторая неразбериха, тут же подшито февральское донесение о Т. Встреча, марки, у Т. много работы, чему в связи с пенсией он только рад. В целом он произвел на меня впечатление уравновешенного, довольного собой человека. Мероприятия не нужны.
Затем вдруг следует заключение, датированное 28 июля 1977-го. С разрывом в два года.
9 июня 2000 года, пятница
[Я застопорился, хотя всего-навсего мне нужно копировать текст. И вот уже полдня сижу над этой строчкой, надо бы продолжать, но выходит другое: Я больше не содрогаюсь… Не содрогаюсь, потому что все мое существо — сплошное, можно сказать, беспрерывное содрогание. Меня раздавит все это говно. То есть нет, не раздавит. И вовсе не потому, что я сильный — речь идет не о силе, не о том, чтобы вынести. Я вообще думаю, что человек может вынести все, а если чего-то уже не может, то этого он не заметит и не увидит. Я же вижу относительно многое, но вижу и то, что иногда я слеп.]
Я больше не содрогаюсь при каждом шорохе, хожу в Архив как домой. Правда, сейчас я уже не говорю, что хожу к отцу. Я уже понимаю, что никакой тайны, которую мне предстоит разгадать, просто не существует. Но что же им все-таки двигало? Не подлость, не убеждения, так, может, бессилие? Цинизм? Резиньяция? Хотя порой свойственная мне резиньяция, которую он, бывало, (совершенно ошибочно) принимал за цинизм, его раздражала невероятно.
Быть может, его шантажировали, ему угрожали, и он испугался, дал слабину, и ему уже не хватило сил от них отвязаться? И он опускался все ниже и ниже, не сопротивлялся, ему стало все равно? Но в чем же тогда состояла та — чуть было не сказал сверхъестественная — сила, которая позволяла ему сохранять лицо? Воспитывать нас и даже служить нам примером. Как мог человек бесхребетный дать нам человеческую осанку?
Вчера у меня были дела на улице Виктора Гюго, но, выходя из метро, я ошибся и очутился на улице Чанади. Его именем назвали улицу, правильно. Антрекот а-ля Чанади. [В другой книге на этом месте я с удовольствием рассказал бы о том, что стать членом академии, конечно, тоже неплохо, но вершины своей карьеры я достиг, попав на страницы меню одного из лучших ресторанов Франкфурта, куда уж выше… ну вот, собственно, и рассказал. |