Доносилось приглушенно исступленное буханье электрогитар, по занавеске мелькали неясные тени — тени чужого веселья и хмеля, и слева, впереди, в клубящемся свете прожекторов тяжело и упорно чернел воспетый и вечный памятник: вздыбленный конь под грузным, простирающим длань седоком. Мужчина и женщина, оба высокие и тонкие, взявшись за руки и запрокинув головы, смотрели на всадника. В свете прожекторов волосы женщины, распущенные по плечам, отливали старой медью. Обидная бессмысленная тоска взяла вдруг Аллу Кирилловну, потому что уже никогда не сидеть ей ни с кем на скамье в сумраке под тополями, шелестящими листвой, не стоять ни с кем, взявшись за руки, перед памятником. Да и не было этого и в ее молодости, — только, может быть, всего один вечер, там, в Приморском парке Победы. Не было ничего, и теперь не вспомнить вкуса первых робких поцелуев — не было их; не согреть сердце памятью обжигающего первого желания, от которого темнеет сознание, — этого с ней тоже не было… А что же тогда было? Кто была та Аллочка Синцова, все откладывавшая жизнь до удобного момента, как откладывают медяки на черный день? Она не задавала себе этих вопросов, они просто вдруг ожили в ней и придавили бессмысленной и внезапной тоской. Алле Кирилловне стало жаль себя, жаль своей незаметно прошедшей, нереализованной молодости; жаль той осторожной красивой девушки, слишком дорожившей собой. Сейчас ей казалось, что та Аллочка губила свою молодость скаредностью. Судьба подарила роскошный наряд, а девушка все ждала подходящего бала и жалела надеть, только любовалась и берегла, чтобы разом из Золушки выйти в принцессы, но роскошное платье, так и не надетое, обветшало в шкафу. И вместо принца рядом с Золушкой оказался добрый, но пожилой король. И теперь уже в сказке не осталось вариантов — нужно было жить да поживать и стареть, взаимной добротой и бдительной душевной отзывчивостью скрашивая пресный, приличный покой.
Именно сейчас на пустынной набережной, под невнятные звуки электрогитар из ресторана-поплавка, сумрачным осенним вечером, таившим чужие поцелуи, чужие страсти и хмель, Алла Кирилловна поняла, что в ее жизни больше не будет поворотов. Еще, может быть, сменится квартира, возможно, работа, но внутри, в душе уже не произойдет ничего. И холодная, смешанная с жалостью неприязнь к мужу вошла в нее спокойной и ясной мыслью.
«Ах, не виноват Игорь ни в чем, — думала она. — Разве можно считать виной неведенье? Он никогда не знал одиночества, всегда считал, что приносит всем счастье. Он обволок меня своим доброжелательством, бережностью… Если бы я знала, что этого не хватит, что это не заменит счастье! Оно в другом, совсем в другом, а он не давал жить на износ… И теперь уже поздно — ничем не избыть этого несчастья нерастраченности. Господи, бедный Игорь, он никогда не догадывался, что рядом пустая и жадная душа, что рядом просто кошка, привыкшая к месту, к теплу и уюту, кошка, ленивой истомой благодарящая за комфорт».
У Аллы Кирилловны было до рези сухо в глазах, стук каблуков звучал чуть тяжеловато, но в четком уверенном ритме шагов, и дышала она ровно и легко. У моста Лейтенанта Шмидта она повернула назад и снова пошла той же набережной, видя впереди светящийся куб ресторана-поплавка и черный памятник в клубящихся белых лучах прожекторов. Ветер дул теперь в спину, слабый, не по-осеннему вкрадчивый. Алла Кирилловна старалась успокоить себя язвительной насмешливостью.
«Ну что, престарелая девушка, сегодня пропала игрушка, которой ты тешилась так долго, слишком долго, чтобы с легким сердцем перенести потерю, — думала она, кривя губы. — На что ты надеялась? Думала, что так будет вечно? Что вечным воздыхателем будет около тебя Григорий? Нет, милая моя, каждому свое. Нет ничего вечного. Приходит незнакомая девица, как злая фея, и Золушка, выбившаяся в королевы, вдруг ощущает себя старухой. И с этим ощущением нужно жить дальше, жить долго, скрывая горечь и холод души». |