– Эй, браток, – сказал дезертир, – мы бы и вылезли. Да ты, видать, плохо знаешь полковника Дилакторского… Он тебе пропишет по число перьвое, будешь бегать да в зад себе заглядывать!
– Нет больше полковника Дилакторского.
– Эва! – причмокнул дезертир. – А живуч был человек. Мы ево стреляли по ночам, да пули мимо отскакивали.
– Гробанули его штыками… штык взял его! Вылезай…
Дезертир сунулся обратно в нору, откуда тяжко и зловонно парило гниением пищевых отбросов. И слышался из земли его голос:
– Гаврики, слышь, большак-то что сказывает? Не тока властя новая, но даже, бает, Дилакторке ноги вытянули…
Безменов встал на корточки, сунул голову в нору:
– Да вылезай, мать вашу… Вам-то, сукиным детям, тепло там сидеть, а каково мне на морозе вас уговаривать!
– Будем. Дай руку. Да отойди подале – мы богато завшивели…
Глава девятая
Всему личному составу белой армии Миллера, при условии добровольной сдачи, Москва гарантировала жизнь: всем ответственным лицам так называемого Северного правительства, а также высшему офицерству Москва разрешала: сложив оружие, свободно выехать из пределов советской России.
Таков был гуманный ответ Москвы на демарш лорда Керзона…
Но, таясь по лесам и разъездам, не вся армия Миллера сложила оружие. И тогда красноармейцы пошли вперед – на Мурманск. Взломанный ударами бронепоездов «Карл Маркс», «Гандзя», «Советская Латвия», фронт белых затрещал, колеблясь, словно рвали старую жесть, и – лопнул… 2 марта бойцы Мурмана, качая штыками, вошли в старинную Сороку, – впереди лежал город Кемь. Там их встретили гордые женщины Поморья словами, сказанными нараспев:
– Почти праздник-о-от тебе!..
Почти праздничное настроение было в красных войсках. Все, что когда-то сдавалось в крови и стонах, теперь возвращалось обратно – лихо и весело, с шутками и переплясом…
9 марта бронелетучка «Красный Мурманчанин» миновала Кандалакшу, разбрасывая под откосами технику «волчьей сотни», и потянулась дальше – на север, мимо Имандры, мимо Хибин, – туда, откуда уже потягивало гигантским сквозняком полярного океана. И всю ночь Спиридонов блуждал по вагонам, переступая через спящих бойцов, сосал махорку – до ярости, до тошноты, до зелени в глазах.
Два паровоза, включенных в середину бронесостава, мощно толкали в ночь блиндированную грудь «Мурманчанина», и время от времени, подвывая сиренами, «Бепо» рвал перед собой мрак лучом прожектора. Мело за бортом вихрями, и казалось – это не бронепоезд, а корабль в ненастье, а там, за бортом, – волны, суета, хлябь, все то прошлое, сумятное и неспокойное, что еще тужится накренить и обрушить. Сурово прощупывали пространство и время четыре пушки «канэ»; в люках, укрытые чехлами, покойно дремали остроносые настороженные пулеметы…
А Спиридонов все ходил и ходил по вагонам, слушал ночь, свистящую за бронею – одиноко-тундряно; всюду храпели бойцы, лежащие вповалку, словно побитые. Ружья, приклады, штыки, мешки, ноги, руки, волосы, шапки – все это словно завязано в крепкие узлы и разбросано по вагонам – как попало, где попало.
Вот и рассвет – неласковый и хмурый…
Небольсин, зевая в ладошку, подошел к Спиридонову.
– Так и промучился? – спросил.
– Мучусь, – ответил Спиридонов – Переживаю… Ведь я никогда не видел этого Мурманска. Два года – чего только не было! – дрался я за этот город с ребятами. И даже не знаю – какой он? Вы вот тут все дрыхли, а я закрою глаза – и чудится: море, солнце, пристани, чайки, бабы с корзинами, а в корзинах тех – рыба, так и бьется, еще живая… Все это – как Севастополь! Расскажи, инженер, хоть ты, как там. |