|
д. Совсем не совпадение, что постмодернистская литература взяла на прицел иронии банальность, наивность, сентиментальность, упрощенность и консерватизм, – ведь именно эти качества в шестидесятые воспевались телевидением как абсолютно американские.
И бунтарская ирония в лучших постмодернистских текстах достойно выступает не только как искусство; она попросту казалась очень полезной для общества – в том смысле, какой контркультурные критики вкладывали в термин «критическое отрицание, благодаря которому всем будет самоочевидно, что мир – не то, чем кажется». Черная пародия Кизи на психиатрическую больницу намекала, что судьи нашего здравомыслия подчас безумнее, чем их пациенты; Пинчон переориентировал наш взгляд на паранойю – она перестала быть психическим отклонением и стала стержнем корпоративно-бюрократического аппарата; Делилло разоблачил в образе, сигнале, данных и технологиях агентов духовного хаоса, а не социального порядка. Лицемерие подрывали мерзкие исследования американского наркоза от Берроуза; лицемерие подрывало разоблачение абстрактного капитала как уродующей силы от Гэддиса; лицемерие подрывал отвратительный политический фарс от Кувера.
Ирония в послевоенном искусстве и культуре началась с того же, с чего начинается любой юношеский бунт. Это было сложно и больно – и продуктивно: мрачный диагноз болезни, наличие которой долго отрицали. При этом предпосылки, стоящие за ранней постмодернистской иронией, все еще оставались откровенно идеалистическими: предполагалось, что этиология и диагностика укажут на излечение, что откровение о заточении ведет к свободе.
Тогда каким же образом ирония, непочтительность и бунт привели не к освобождению, а к ослаблению культуры, о которой сегодня пытается писать авангард? Один из ответов кроется в том факте, что ирония до сих пор в цене – даже больше, чем раньше, после тридцати долгих лет в качестве доминирующего способа выражения продвинутости. А это не тот риторический прием, который хорошо переносит время. Хайд (которому я довольно очевидно симпатизирую) пишет так: «Ирония – это средство экстренной помощи. С течением времени она превращается в голос запертых в клетке людей, которые полюбили свое заточение». Все потому, что ирония, как бы она нас ни развлекала, выполняет почти исключительно негативную функцию. Она критична и деструктивна, оставляет после себя выжженное поле. Уверен, именно так к ней относились наши постмодернистские отцы. Но ирония впечатляюще бесполезна, когда речь идет о создании чего-то на смену лицемерию и разоблаченной лжи. Вот почему Хайд, судя по всему, прав, когда говорит, что постоянная ирония утомительна. Она на один зубок. И даже самые зубастые иронисты лучше всего раскрываются на коротких дистанциях. Мне всегда было очень смешно слушать иронистов на вечеринках, но уходил я обычно с ощущением, что пережил несколько радикальных хирургических операций. А если проехать в компании одаренного ирониста через страну или за один присест прочесть трехсотстраничный роман, наполненный сплошной модной сардонической усталостью, в конце концов почувствуешь себя не только опустошенным, но и даже… угнетенным.
Вспомните на секунду бунты и перевороты в странах третьего мира. Бунтари в странах третьего мира очень хороши в том, что касается разоблачения и свержения коррумпированных, лицемерных режимов, но уже не так хороши, когда речь идет о мирских, не-нигилистских задачах вроде установления более качественной альтернативы власти. На самом деле победившие бунтари отлично используют свои бунтарские способности лишь для подавления будущих бунтов – иными словами, они становятся лучшими тиранами.
И будьте уверены: ирония нас тиранит. Причина, почему наша всепроникающая культурная ирония одновременно такая могущественная и такая бессмысленная, заключается в том, что ирониста невозможно припереть к стенке. Американская ирония зиждется на предпосылке «на самом деле я говорю не всерьез». |