– Мы же пропустили сцену знакомства! Пропустили сцену знакомства! Придется все переснимать. Иди обратно на скамейку…
– Слушай, – перебил ее Антуан, – можно же потом доснять. Ведь существует монтаж.
– Да, ты прав. Давай пройдем чуть‑чуть молча, а потом познакомимся. Мотор!
Они прошлись по узким парковым аллеям, по лужайкам, поглядывая на деревья, на птиц. Теплый воздух был ослепительно светлым, почти искрился. Сентябрь стоял небывалый: он наивно игнорировал близость осени, держался гордо, не сгибаясь, расходуя последние силы лета так, словно они были неиссякаемы.
– О, – сказала внезапно девушка, – меня зовут Клеманс.
– Очень приятно, – весело ответил он. – Меня зовут Антуан.
– Рада с тобой познакомиться, – воскликнула девушка, пожимая ему руку, и, немного помолчав, добавила: – Теперь продолжим с того места, когда ты сказал, что я классная.
– Я сказал, что ты суровая.
– Ты очень несправедлив. Ты сам разве никого не судишь?
– Стараюсь, но не всегда получается.
– Моя теория такая, что можно и понимать людей, и судить, одно не исключает другого. Судить – это для нас способ самозащиты, потому что нас‑то кто пытается понять? Кто понимает тех, кто старается понимать?
– Ласенер говорил, что настоящие каторжники – это те, кто осужден судить.
– Ладно, хорошо, мы осуждены, – сказала Клеманс, разводя руками. – Меня вечно все осуждают, с детства выносят мне приговоры. Я красиво говорю?
– Приведи пример.
– Да возьми что хочешь! Все общество – это приговор мне. Работа, учеба, современная музыка, деньги, политика, спорт, телевидение, топ‑модели, машины. Вот хороший пример – машины. Я не могу кататься на велосипеде, ходить, где хочу, чувствовать себя свободно в городе: машины – приговор моей свободе. К тому же они воняют, могут задавить…
– Согласен. Машины – это просто бедствие.
Они купили сладкую вату. Пощипывая и обрывая закрученные розовые нити, они мгновенно умяли ее, измазав пальцы и рты.
– И еще одна штука. На мой взгляд, все человечество делится – ну, не считая всех этих классовых и прочих различий – на тех, кто ходил в детстве в гости к одноклассникам на вечеринки и кто не ходил. Это великое разделение людей начинается в коллеже и сохраняется потом на всю жизнь, только с возрастом оно по‑другому проявляется.
– Меня никогда не приглашали на такие вечеринки.
– Меня тоже. Они боялись, потому что я всегда говорила что думала, а про них я не думала ничего хорошего. Да я их почти всех терпеть не могла! В общем, весело. Но теперь, поняв, какие мы классные, они начнут приглашать нас на свои взрослые тусовки как ни в чем не бывало, будто все забыто. Но мы ни за что к ним не пойдем.
– А если пойдем, то только затем, чтоб разжиться пирожными и оранжиной.
– И врезать этим придуркам бейсбольной битой по башке, – подхватила Клеманс, со смаком изображая, как она это сделает.
– И добить клюшкой для гольфа. Это стильно.
– Легко и непринужденно.
Шагая рядом и болтая, они вышли из парка. Клеманс на ходу подпрыгивала, собирала цветы, хлопала в ладоши, пугая птиц. Ей было примерно столько же лет, сколько Антуану; она то дурачилась, то говорила серьезно, непрерывно меняясь, как хамелеон. С простодушным видом она воскликнула:
– Почему, почему нам не дают никого критиковать в свое удовольствие, называть дебилов дебилами, и уверяют, будто мы при этом выглядим злобными завистниками? Все ведут себя так, словно люди равны, словно мы все одинаково богаты, образованны, сильны, молоды, красивы, здоровы и счастливы, словно на свете живут только мужчины, притом белые, с огромными автомобилями… Но ведь это же не так! Поэтому я имею полное право протестовать, быть недовольной, не улыбаться тупо двадцать четыре часа в сутки, не молчать, когда вижу свинство или несправедливость, и даже ругаться. |