|
Только я, папа и Би-Би-Си. Пулеметная очередь и стрекот пишущей машинки. Сложенные стопками «Наука и жизнь», «Литературка» (я ждала ее каждую среду), «Литературная Армения». Иллюстрации, которые прилежно (и тем не менее криво) вырезала. Бежбеук-Меликян, Сарьян, Минас Аветисян, Жансем. Счастливое время! Сложности взросления еще не отягощали меня. Долгота и широта зимних вечеров, в которых не было места бессмыслице плоского мира.
Лимонадный Джо
Когда-то здесь стоял топчан. Застеленный стареньким, выгоревшим на солнце текинским ковром, который попал к нам из дальних жизней. Я помню его висящим на стене, лежащим на полу, на нем я училась ползать, играть, стоять, запускать юлу, листать толстую поваренную книгу с цветными вклейками.
Ковров было несколько.
В нашем доме это не было предметом мещанской привязанности к антиквариату или роскоши (если старинные ковры ручной работы считать таковыми).
Это были наши стены, наши шкуры, наша мебель и даже, если хотите, амулет. Надежная защита от вторжения внешнего (чаще недружественного). Самый маленький из ковров по праву считался моим (как в сказке про Машу и медведя).
Прообраз далеких жизней, он был гораздо ближе реалий окружающего мира. Пылающие чернобривцы в палисаднике, выкрашенный зеленой краской забор, стены цвета синьки, цветные половички у соседской двери. «Валя, ты чуеш? Ты мэнэ чуеш, Валя?»
Густо налепленные, будто наскоро собранные из конструктора дома, пугающая множественность номеров, предполагающая унылое торжество бесконечности.
Трамвайная линия, петляющая между домами, упиралась в кинотеатр, помпезно инкрустированный разноцветной мозаикой. Всюду пугающе монументальные, не оставляющие пространства для воображения символы. Серп и молот, навеки спаянные между собой, точно пресловутый двадцать пятый кадр, тут и там – скромный бюстик великого кормчего и над всем этим – хулигански-яркая афиша только вышедшего на экраны «Лимонадного Джо». И мы с папой, идущие по скверу в предвкушении киносеанса, и птичья девчоночья болтовня, сопровождаемая снисходительным взрослым вниманием.
Как ярко помнится горячая моя ладонь в его руке, танцующие вприскок ноги по бровке и блекло-синий билетик, будто пропуск в счастливые полтора часа жизни.
И брызги света потом, уже после, – глаза, будто ослепшие на мгновение, свыкаются с обыденностью, совсем не ужасной, напротив, окутывающей уютом догорающего летнего дня, клонящимися верхушками тополей и чувством бесконечной свободы, какая только в детстве бывает, наверное. Пока идем вдоль киосков, гастронома, я делаю выпады, верещу не своим голосом, по сценарию я главный герой, я атакую, мне все нипочем, я индеец, я вождь, я непобедима.
Папа, конечно, тихонько посмеивается, да нет, он откровенно смеется. Неужели надо мной? А ведь я столь достоверна и убедительна.
Жизнь создает смыслы, воссоздает их с маниакальным упорством, начиняет легендами.
Вот и зацвел палисадник. Великая пустота обрела какой-никакой смысл. Торжество бесконечности больше не угнетает.
Я видел блеск великих городов, я слышал шорох великих событий.
Куда-то исчезли старые шкуры, оберегающие от вторжения чужих.
Нет ковра большого и ковра маленького, но след от узора помнит ладонь.
И завязь дикого винограда, и скромное обаяние чернобривцев, и выкрашенный дешевой масляной краской забор… И чьи-то голоса из таинства чужих жизней. Их явность, напевность, чуждость, интимность. «Валя, ты чуеш? Ты мэнэ чуеш, Валя?»
Все это стало легендой, посланием из несуществующих, таких далеких и близких миров.
В тени склоненных ив
Над городом взошло африканское солнце. Дух пустынь и саванн воцарился в наших краях, и похоже, чтобы увидеть голого человека, никому из нас не придется прибегать к помощи, допустим, подзорной трубы. |