|
Я узнаю их по твоим рассказам – по сказанному и невысказанному, по твоим мечтам о нескончаемом путешествии, имя которому – Париж.
Париж черно-белый, сошедший с экранов и старых снимков, – я вез его с собой – очень бережно, боясь повредить в дороге, – точно хрупкий предмет, требующий особого, трепетного обращения, – обернутую в ватный кокон стеклянную игрушку.
Словно древний книжный лист, он рассыпался, облетал, испарялся, оставляя после себя тонкий, горьковатый шлейф. Шкатулка из комода, на дне которой – несколько пожелтевших открыток и пузырек духов, – настоящих, из Парижа, – скажешь ты, вдыхая терпкий аромат – вернее, то, что от него осталось.
Духи, открытки, а еще песенка уличной девчонки – смешная, страстная, трагичная: трам, парам, парам…
Парижа давно нет.
Может, он остался там, на дне комода? Или в бороздках, исцарапанных иглой?
Я знаю, они еще живы, все эти прекрасные Мужчины и Женщины, – встречаясь глазами, они все еще ведут свой бесконечный диалог – на прекрасном французском с прекрасным прононсом, – пожалуй, его стоит внести в Красную книгу, как и всю добрую старую Европу вместе с круассанами к утренней чашке кофе, – круассаны есть, мама, и кофе, представь себе, тоже.
Le Mondе в руках пожилого господина в плаще и берете – того самого, с морщинками вокруг водянисто-голубых глаз, – я сразу узнала его, – он долго выбирал круассан, и лицо его было детским, поглощенным важностью момента, беззащитным каким-то, – он окунал булочку в чашку с шоколадом и осторожно пережевывал сладкое тесто – вместе с новостями, улицей, воркующими голубями – вместе с гарсоном-китайцем и гарсоном-алжирцем и еще каким-то человеком в бурнусе и золотых шлепанцах.
* * *
Человек, побывавший в Париже, остается бесконечно очарованным и навеки влюбленным.
Даже если Париж он видел мельком, краем глаза… Даже если он видел его в проеме иллюминатора – все эти полукружья, ромбы, квадраты и прямоугольники, в которых затерялись и Елисейские поля, и Эйфелева башня, и Нотр-Дам де Пари, и Монмартр, и, конечно же, Пляс-Пигаль и Мулен Руж.
Вот он, мир Азнавура, Дассена, Пиаф. Где-то там, за магистралями и плавными лентами шоссе, существует он, живет своей обыденной жизнью, картавит, грассирует, заказывает горячие круассаны, выходит из супермаркетов и мелких лавчонок, похрустывая на ходу свежим багетом. Серое небо над Парижем. Серое, сырое, весеннее. Небо над Парижем – это уже кое-что. Стоит пересечь границу, как из гражданки и гражданина вы превращаетесь в мадам, мадемуазель, мсье. И представьте, вам это нравится.
Мерси, мадам, оревуар, мадам.
Позвольте, это мне он улыбнулся такой тонкой, лукавой улыбкой – это все мне? Вся эта бездна непринужденного очарования, игры ума, манер, изящества – мне? Мне? Как равной, возможно даже своей, близкой, способной понять и оценить французский прищур и сарказм и такую милую, совершенно обезоруживающую иронию.
Пролетая над Парижем, вы успеваете влюбиться на всю жизнь. Влюбленность – это дуновение, сладчайшая из иллюзий, предчувствие возможного и невозможного одновременно. Жизнь, которую вы бы прожили иначе.
Ах, если б только… Когда-нибудь…
Закрыв глаза, раскачиваетесь в такт французской песенке, разученной на уроках французского. Очень легкомысленной, но полной того самого шарма. Французский язык нам преподавала настоящая француженка. Возможно, всего лишь наполовину, но и этого было достаточно для торопливых до задыхания шажков, горячих глаз, не томно– и не дымчато-карих, а живых, полных нездешнего огня и смеха, – и непременного яркого платка на смуглой шее.
Лидия Мартыновна была прекрасна. |