|
Острый сыр и глоток вина – вот оно, счастье, – еще один? пожалуй, третий станет той самой осью в новой системе координат, той самой вертикалью, возносящей в невидимые и неведомые миры… Но, черт возьми, как быть с горизонталью, к которой упорно стремится ваше непослушное тело, как быть с вялым языком, – но блеск глаз, мерцание их, игривость улыбки затмевают неровность и бессвязность речи, всякое отсутствие цели – не это ли истинное счастье, мой милый друг?
И счастье – надежный друг, который (после выпитого) все еще сохраняет трезвость и рассудительность, способность к ориентации, – что бы стало со мной, если бы не он, этот друг, – его улыбка, его готовность перевести назревающую неловкость в шутку, браваду, его невероятная способность быть (и казаться) счастливым, наполненным, готовым к любому повороту в судьбе? Принимай любое событие как подарок – эти слова наполняют блаженной уверенностью в том, что заплетающиеся ноги и языки доведут нас до временного пристанища, которое внезапно стало родным, вожделенным, – полюби все, что неизбежно, прими все, что дает жизнь, чем она насыщает тебя, питает, ошеломляет, ранит и фраппирует – в том числе и самое себя, – на голове кувшин, глаза опущены, спина точно тростник, – вот, собственно, и весь секрет обретенного счастья. Ибо, как сказано в Писании, «со всех деревьев ешьте и пейте, кроме этих двух». О запретах мы поговорим в следующий раз.
Лилит
Итак, она звалась Лилит. Та самая Лилит, дом которой (на пересечении улиц Пушкина и Парпеци) примыкает буквально к подножию собора Сурб Зоравор, – та, с которой знакомы с моих и ее девятнадцати, – знакомство случилось в тот краткий и счастливый миг дилижанского лета, которое казалось бесконечным.
Очарованные друг другом, мы расстались. Думая, что ненадолго, – вослед уверениям – до скорого! – расстались на долгие годы, вспоминая друг о друге вначале часто (писались письма, настоящие, бумажные), потом все реже и реже, потом – почти никогда.
Такова жизнь. Некоторых теряешь не только из виду, но из памяти тоже. Но здесь иное. Случается, ты и словом не обмолвишься о человеке, а образ его брезжит в сознании, где-то на периферии его (тебе кажется, что это периферия), освещая некую часть тебя, еще не окончательно забытую, а значит, живую.
Образ высокой смуглой девочки, нараспев читающей стихи, – ее высвеченный скудным вечерним освещением профиль – о, этот профиль не спутаешь ни с каким иным, – остался во мне надолго, и, ужаленная незнакомым мне прежде чувством, я изливала его на вырванных из тетради листочках в линейку.
Нет, ничего «такого» за этим не стояло – разве что воспоминание о густой дилижанской ночи, о долгих беседах «ни о чем и обо всем на свете» и ощущение удивительной близости – не девчоночьей, детской, и не взрослой, осознанной. Точно всплеск по воде или чистый звук речи, пробуждающий некие первозданные миры, сокрытые от меня, – язык будничной твоей жизни ничего общего не имеет с сакральным языком, который вдруг – слышишь – не понимая, но уже любя, как можно слепо любить то, что так желанно, но никогда не станет частью тебя.
Итак, она звалась Лилит.
Нет, никакой истории не случилось. И даже (хотелось бы написать о чем-то таком, что буквально просится, но, увы, увы) не было сплетенных девичьих пальцев, жаркого шепота – ничего этого не было, кроме – вот этой ворожбы – нараспев – вначале на будничном языке твоей жизни – а после – на том первозданном, божественном, в котором смыслы на ощупь, на взвесь, на обращение самое себя в слух, вырастают – будто сосуды в чутких пальцах гончара.
Итак, она звалась Лилит. |