Изменить размер шрифта - +
Покрытый слоем пыли инструмент, старинные часы с безвольно опущенной стрелкой, устойчивая добротная мебель (скоро двинется она в путь, одному богу известно, каким образом впишется в темные комнаты, обретя новую жизнь под новыми крышами и небесами).

Если бы писалась летопись всех происходящих в жизни событий, – нет, иначе, – если бы события жизни укладывались (стройным рядом знаков) в некую общую летопись, то Германия сорок пятого, безусловно, была самым ярким событием в истории Сониной жизни. Санитарные поезда, безымянные полустанки, крики, стоны, запах карболки и йодоформа, километры горя, сотни и тысячи километров боли. Закушенные губы, невидящие глаза, мальчишеские затылки, подернутые пленкой зрачки. Чаще всего ей приходилось быть свидетелем самого сокровенного, что есть в человеке. Соня принадлежала к числу деятельных и тем самым счастливых натур, которые, решительно отставляя в сторону страх, ужас, брезгливость, буднично подходили к исполнению сложных и даже (на первый взгляд) невыполнимых задач. Натянутая будто струна, бледная, большеглазая, она, подавляя желудочный спазм (но только поначалу), выверенными движениями срезала остатки одежды, гнойные бинты, – тонкие ее руки легко разворачивали, переворачивали, укладывали, – сестричка, да у тебя легкая рука! – ее появление сопровождал общий вздох облегчения, даже, казалось, воздух в вагоне становился легче.

– Выходи за меня, сестричка, – крепко любить тебя буду. – О, сколько раз слова эти рождались (под ее руками), выдыхались вместе со стоном, точно последнее «прости», или «люблю», или «прощай», но ни одно из них не задевало ее, разве что по касательной, будто все ее женское, юное, жаркое застыло, перестало быть и отзываться, впрочем, вероятно от стресса и недосыпания, прекратились месячные, не только у нее, у других сестричек и санитарок тоже. Но не только это. Вид человеческого страдания, развороченной плоти, сгущение этого плотского, обнаженного, беззащитного, пробуждал совсем иные чувства.

– А сестричка-то наша, евреечка, навроде иконы, братцы, – глядит, и так делается боязно, и легко, и…

Обычно произносимое со сладким причмокиванием «евреечка» здесь звучало иначе – скорее, уменьшительно-благоговейно, и Соня, застыв на пороге, в одно мгновение успела испытать гамму разнообразных чувств – голос принадлежал молодому лейтенанту Коковкину Васе, который еще ночью, прижавшись к прохладной Сониной ладони пылающей щекой, тихонько стонал. О том, что он плачет, догадалась она, ощутив горячее жжение на руке. Обычно резкая, она даже не дернулась, не повела бровью, глаза ее оставались участливо-серьезными, немного отстраненными, руки привычно делали свое.

Круглолицая задорная Тося, санитарочка, протягивая кружку с кипятком, плюхнулась рядом, – лицо ее, составленное целиком из каких-то неправильностей – глаза маленькие, щеки круглые, нос картошечкой, все же было милым, детским и смешливым, – с Соней она немного робела вначале, – вот строгая вы, Софья Львовна, только не сердитесь, вас даже раненые знаете, как прозвали? Только поклянитесь, что не сдадите! Жидовской иконой – ну, виданное ли дело? Такое придумать…

Соня улыбнулась уголками губ, – она к тому времени находилась почти что в фазе бессознательного – легкого полусна, и потому Тосино сообщение не получило должного резонанса, – Тося, ты иди, я вздремну хоть полчасика, – кликни, если что…

«Если что» случилось через те самые полчасика. Не стало лейтенанта Коковкина, чем-то неуловимо похожего на Тосю, – то ли детским простодушным лицом, то ли россыпью веснушек на вздернутом носу.

Однако странное несочетаемое сочетание слов закрепилось за ней, – и вправду, нечто иконописное было в ее тонком, тихом лице – разлет бровей, высокий чистый лоб, но не это, не это, пожалуй, некое умиротворяющее чувство, которое возникало с ее появлением.

Быстрый переход