|
За мародерство судили, ходили слухи о страшных преступлениях, глумлениях даже, но какое все это имело отношение к ним? Чужой временный дом, чужие вещи. Не покидало ощущение чужих глаз. Иногда чудились звуки. За стеной играли гаммы, немыслимое дело, – кому придет в голову разучивать гаммы во время пожара или наводнения! Невидимая детская рука, спотыкаясь, повторяла одну и ту же музыкальную фразу, – в ней Соня с радостью узнала «Лебедя» Сен-Санса, которого повторяла и повторяла, безбожно истязая инструмент, перед выпускными экзаменами. Порой, впрочем, та же рука, несмело охватывая ряд клавиш, брала несколько глухих аккордов в тональности си-бемоль минор, и, после небольшой паузы, гнетущая тишина проливалась чистейшей шопеновской меланхолией, – нет, играл не ребенок, – скорее, пожилой человек, – медленно, будто восстанавливая по памяти отголоски каких-то давних времен.
Соседи – прихрамывающий мужчина с тросточкой, с внимательным взглядом светлых глаз (наблюдая, как он переходит дорогу, ощупывая тросточкой развороченные булыжники, аккуратно перенося, по всей видимости, плохую ногу над опасным участком, Соня замерла, тотчас увидев отца, всегда прихрамывающего и оттого не расстающегося с тяжелой тростью), будто присыпанная рассыпной сладкой пудрой старушка, по всей видимости его родственница, возможно сестра, уж слишком они были похожи, – отчужденно-вежливые, при встрече (а она была неизбежна) отводили одинаковые серо-голубые глаза, в которых, боже правый, не было ненависти – пожалуй, только безысходность.
* * *
Возвращение не было триумфальным. В бывшей квартире известного на весь город детского врача Льва Борисовича давно обосновались незнакомые люди, и появление Сони не вызвало у них особой радости. Через большую комнату (гостиную) натянуты были бельевые веревки, на которых сохло исподнее, пахло чужим, чуждым, – то ли кислым борщом, тестом, то ли просто чужой стряпней и бытом. Худая, изможденная, но не старая еще женщина смерила Соню недобрым взглядом, отметив и чулки на стройных ногах, и жакет, и нарядную девочку в лентах.
– И чего только ищут – мы уж не первый год живем, а хозяев нет прежних. – Вытирая руки, она, обернувшись, крикнула кому-то в дальней комнате: – Да тут жильцов бывших спрашивают, а я и говорю, нет их давно, вы в паспортный стол идите или в милицию, гражданка, там и разбирайтесь.
Плоское желтоватое лицо показалось Соне довольно знакомым. Уже выйдя за порог собственного дома, она вспомнила – новая жиличка как две капли воды похожа была на дворничиху Катю из соседнего дома. Там жила бойкая, смуглая, словно цыганка, Рита Кармен, ее близкая школьная подруга. До войны Катя с детьми ютилась в крохотной пристройке, примыкающей к черному ходу с тыльной стороны дома.
Странное дело, ни разу с момента ужасного известия Соня не заплакала. Горе ее было невыразимым каким-то, глубоко спрятанным, будто ледяная глыба на дне колодца. Возможно, на выражение скорби, гнева, недоумения просто не было времени. И все же, отчего папа не уехал, ведь ему предлагали и даже настаивали, – неужели он не успел или… не захотел?
Конечно же, Сонино решение об отъезде на фронт было ударом для отца – мягкого, но отнюдь не слабовольного человека, всегда пребывающего в ровном расположении духа, – за это и любили его маленькие пациенты и их родители – за сеть добрых морщинок, за почти незаметную хромоту, за аккуратную тросточку, очерчивающую круг в воздухе, – за неизменное «кушать, спать, кушать» – эту выведенную однажды формулу хорошего настроения и самочувствия.
– А кто это у нас тут больной? – Тщательно вытирая всегда безукоризненно чистые пальцы – строгие, суховатые, с подпиленными ногтями (даже с закрытыми глазами Соня видела его руки, ладони, запястья – небольшие, довольно изящные, крепкие – и ощущала их ровное родное тепло), он присаживался на краешек постели, и маленькая Соня крепко зажмуривалась от удовольствия, потому что Любочка и Лия спали и все внимание доставалось ей одной. |