Изменить размер шрифта - +
Кладбищенская часовня превратилась в октаэдр с прозрачным куполом, Рука Судьбы обернулась братством амикаро.

— Вообще-то, — вздохнула Милашевская, — ее надо было положить Зиночке в гроб. Теперь она никому не нужна. Разве что Алферьеву.

— Он вчера застрелился при аресте, — сказал Свечников.

— Господи! — Она перекрестилась. — Откуда вы знаете?

— От Карлуши.

— Это который с нами в поезде ехал? Зиночкин поклонник?

— Он из питерской чрезвычайки.

Милашевская присела к столу, машинально взяла предложенный стакан с чаем, но не пила, лишь грела об него руки, словно пришла с холода, а не с июльской жары.

— Он был бесстрашный человек, — сказала она.

— Алферьев?

— Да. Зиночка рассказывала мне, что его матери делали кесарево сечение. Говорят, у таких людей нет страха смерти. Не знаю только, хорошо это или плохо.

Она отхлебнула глоток и спросила:

— Вы когда-нибудь бывали у Зиночки дома? Свечников покачал головой.

— У нее в гостиной висит портрет. Яковлев нарисовал ее, когда они еще были женаты. Зиночка стоит в пустыне, окруженная зверями, а в руке держит клетку с райской птицей. Это ее голос. Ее душа… В Петрограде у меня есть фото с этого портрета. Хотите, пришлю?

Присев за письменный стол и записывая адрес, по которому она могла выслать ему эту фотографию, Свечников опять, как вчера, почувствовал, что на него кто-то смотрит. Он выглянул в окно. Улица была пуста, однако он явственно ощущал на себе чей-то взгляд, не принадлежавший никому из тех, кто находился в комнате, и в то же время понимал, что на самом деле это не более чем воспоминание. Почему-то оно второй раз возникло именно здесь, у Вагина, причем в тот момент, когда он сидел за письменным столом.

Свечников еще раз посмотрел на улицу. Никого, лишь перед калиткой дома напротив стояла белая коза с обломанным рогом, с чернильной меткой на заду, с репьями в свалявшейся под брюхом шерсти. Она задирала голову, пытаясь, видимо, доискаться до причины, которая мешает хозяевам повернуть щеколду. Обида слышалась в ее блеянии — дескать, вот я пришла, и сыта, насколько можно быть сытой в наше несуразное время, и вымя мое полно молоком, а меня не впускают.

Между тем хозяева явно были дома. Сквозь пыльное стекло угадывалось колебание занавески в одном из окон, дрожание туго натянутой тесьмы. На секунду приоткрылась полоска темноты за блекло-зеленым ситцем. Вдруг совершенно ясно стало, что именно оттуда, из этого окна, кто-то смотрел на него вчера и смотрит сейчас.

— Коза эта, она чья? — спросил он у Вагина.

— Билька-то? Соседская.

— А кто живет в том доме?

— Она и живет.

— Кто — она? Коза?

— Та, — с раздражением объяснил Вагин, — про кого я рассказывал. Выварками торгует.

Догадка уже холодила душу. Дрогнувшим голосом Свечников спросил фамилию этой спекулянтки, и когда она прозвучала, все разом встало на свои места. Он вспомнил, кто и где смотрел на него с такой ненавистью, что этот взгляд остался в памяти сам по себе, отлепившись от своего источника.

Рука невольно дернулась к груди.

Как вчера и позавчера, пиджак был надет на гимнастерку. В ее нагрудном кармане всегда, еще с той войны, лежал маленький кожаный пакетик, в нем — осьмушка тетрадного листа. На ней рукой матери, ее коряво-круглым детским почерком написано:

Иисус Христос родился, страдал, вознесся на небеса. Как это верно, так я, имеющий это письмо святое, не буду застрелен или отравлен телом, и никакое оружие, видимое или невидимое, меня не коснется, и никакая пуля не коснется меня, ни свинцовая, ни серебряная, ни золотая, ни оловянная.

Быстрый переход