Свечников заломил ему руку, вырвал браунинг и прикинул калибр. Что-то около шести.
— Ах ты, гаденыш!
Никаких иных слов не находилось, только это — гаденыш, гаденыш. Выволок его на улицу, швырнул к бричке. Тот ткнулся носом в борт, кровь потекла по губе.
Сзади налетела Надя.
— Не смейте его бить!
— Убить его мало, — сказал Свечников.
Снова повернулся к этому заморышу, который уже размазывал по лицу кровавые сопли.
— Кто тебе сказал, что я буду на концерте в Стефановском училище?
— Никто. Сам слышал, как вы всех приглашали.
— Кого всех?
— Курсантов.
— Следил, что ли, за мной?
— Не. Парад ходил смотреть.
— Что ж ты прямо в зале-то стал стрелять? А? Не мог подождать, пока я домой пойду?
— Я и хотел.
— Чего ты хотел?
— Подождать.
— А на лестницу зачем полез?
— Концерт послушать. Там еще до меня один забрался.
— Ты… Знаешь, что ты человека убил? — спросил Свечников.
Генька замотал головой. Несколько капель крови сорвались на землю и мгновенно обросли пылью, превратившись в пушистые шарики.
Трясущимися руками Свечников начал развязывать закрученные на штакетнике вожжи. Глобус всхрапнул, сжалкой стариковской удалью несколько раз подкинул морду, пятясь от ограды. Вожжи натянулись, никакие удавалось распутать узел. Он хотел поддернуть мерина к себе, взялся покрепче, и смутное воспоминание, до этого жившее лишь в кончиках пальцев, внезапно оделось в слова. Вожжи были странно шершавые и словно бы зернистые наощупь. Приводные ремни!
— Ты где эти вожжи взял? — заорал он, оборачиваясь к стоявшему за спиной Вагину.
— Купил. Вы же мне сами велели упряжь купить.
— У кого ты ее купил? У него?
— Да, по-соседски.
Никто ничего не понял, кроме Геньки.
— А базлал-то! Козел бритый, — прошепелявил он, хлюпая разбитым носом, и сплюнул.
Слышно стало, как надрывается брошенный в люльке младенец. Коза пришла, молочко принесла, а его не кормят.
— Значит, так, — тихо сказал Свечников. — Даю тебе час времени, и куда хочешь девайся из города. Застану через час, или сам пристрелю, или сдам кому следует.
Он отвязал вожжи, сел в бричку. Проезжая мимо остолбеневшего Геньки, бросил ему:
— На юг подавайся. Там в Красную Армию запишешься. Навстречу летел тополиный пух. От слез в горле трудно было дышать. Через полквартала в уличном прогале открылась Кама, невесомая в солнечном блеске. Над ней, сколько хватало глаз, в небе стоял розовый свет. На правом берегу отчетливо виден был полусгоревший дебаркадер, а выше, за соснами на песчаном обрыве, угадывались крыши домов, среди них— тот, незабываемый, окрашенный закатом. Еще дальше леса сплошной синей грядой уходили к горизонту.
Поздно вечером он валялся, пьяный, у себя в клетушке на Соликамской. Электричество не горело, керосин кончился. В темноте Ла Майстро сошел с прилепленной к зеркалу почтовой марки и рассказывал, как весной 1917 года, всеми покинутый, он умирал в захваченной немцами Варшаве. Та, кого он исцелил от слепоты, давно ушла от него. Европа была залита кровью, на западе и на востоке его ученики убивали друг на друга. Под окном солдаты деревянными молотками выколачивали вшей из гимнастерок. Его сердце устало стучать в такт этому звуку. Он умирал один, шепча:
Jamtemp'esta, — отвечала ему Ида Лазаревна, раздеваясь в своей комнате под лестницей, чтобы голой сесть верхом на него, Свечникова. Он предал ее, хотя она была его сестрой, его амикаро, ведь левый гомаранизм близок лантизму, лантизм он пусть с оговорками, но признавал, а вот matro вместо patrino — нет. |