|
– Вот так мы с ним и разошлись, – подытожил свой рассказ Столетов.
Думая о Щеглове, Николай Григорьевич не испытывал к нему острой неприязни; еще учась в гимназии, он отмечал порядочность Петра и высоко ценил его понятия о чести.
Когда Щеглова взяли по делу Петрашевского, Столетова (а ему в ту пору было пятнадцать лет) тоже побеспокоили, но весьма деликатно. Допрашивавший его в присутствии Василия жандармский офицер был сама вежливость и предупредительность, никаких намеков на их близость он себе не позволил и больше обращался к брату, который искренне удивлялся, что Петр замешан в столь неблаговидном предприятии.
"Если вам угодно, – сказал Василий, – я могу дать за него ручательства".
"В этом нет необходимости, – словно бы с сожалением, констатировал офицер. – Петр Евгеньевич сделал признания, которые его полностью изобличают, но остальные члены кружка почему то настойчиво отрицают какую бы то ни было его причастность".
Очевидно, жандарм тоже не был совершенно уверен в показаниях Щеглова; однако же Петр, как выяснилось впоследствии, требовал для себя самого жестокого приговора.
"Пусть так, – говорил будто бы он на дознании, – пусть я и в самом деле не участвовал в собраниях, но мысленно я разделял и разделяю их взгляды".
Собственно, это и так было ясно: на квартире Петрашевского он был всего два или три раза, и кто то показал, что Достоевский читал его письма, в которых излагались весьма сомнительные взгляды на будущее устроение общества. Но и только – ничего более существенного предъявить ему не смогли, однако же приговор оказался достаточно суровым, и это позволяло предположить, что он вел себя на следствии действительно дерзко.
"Был ли это юношеский максимализм или твердая убежденность, судить не берусь", – говорил Столетову во время их беседы в Париже Петр Петрович Семенов.
"Да уж какой там юношеский максимализм, – думал теперь Николай Григорьевич, вспоминая вдохновенное лицо Петра. – Такие люди с улыбкой идут на каторгу и на плаху".
Но вот что удивительно: после разговора с Василием отношение его к Петру не то чтобы вдруг переменилось, но стало сдержаннее и спокойней.
И сам Щеглов, и все, что было с ним связано, не укладывались в привычные представления Столетова. Это был совсем другой мир, и генерал Столетов активно не принимал его, однако человек Столетов догадывался, что такими людьми, как Щеглов, движет далеко не ординарное чувство и что цель, которую они ставят перед собой, не плод извращенного и болезненного воображения.
Вращаясь в военных кругах, Николай Григорьевич тем не менее не был чужд серьезной политики и, в отличие от некоторых своих сослуживцев, понимал, что будущее решается не только на полях сражений и в министерских кабинетах. Силою обстоятельств он то как раз и был менее всего причастен к дворцовым кругам и привык иметь дело с простыми солдатами и офицерами, требуя от них не слепого повиновения, а внутренней готовности к преумножению славы своего Отечества, и потому с тревогой наблюдал, как дух всеобщего отрицания, охватившего общество, все глубже разобщает то единое целое, что он привык называть Россией.
Кто в этом виноват? Ответ, казалось бы, лежал на поверхности: газеты пестрили крикливыми сообщениями о зловредных пропагаторах и коммуналистах.
А как же с Петром? Значит ли это, что и он беспринципный искуситель и коварный растлитель молодежи? Если это так, то не первейший ли долг генерала, кавалера орденов Святого Георгия, Святой Анны и Станислава, немедленно доложить о нем по начальству и тем спасти еще не растленные души? Пресечь новые чудовищные преступления?..
Чушь. Петр, каким он его знал, не мог и не может быть преступником. А если это так и если за Щегловым и теми, кто с ним, стоит своя правда, и правда эта столь же бескорыстна, как и его служение Отечеству (не о себе, же печется Петр!), то вправе ли он осуждать его?
"Вот ведь какая незадача", – думал Столетов, слушая Василия. |