Кругом — слякоти, гниль, воробьи.
Эртель стух года на два; вдруг слухи открылись о новой звезде: явился-де оккультный учитель; он-де догремел до Германии; он-де кует магические свои цепи; он знает-де рецепт разведенья русалок; я ахнул: Миша!
Мать попала на его курс; среди слушательниц — Кистяковская, Климентова и Урусова; Боборыкин являлся на Мишу: зарисовать его; мать восхищалась «пастырем» душ: понесло эпидемией.
Я, изучивши канон теософов, взял в руки себя, перепер через строгий кордон, явясь слушателем; встретило зрелище: старый очканчик, полуплешивый, картавый, косой, с жидко-жалкой бородкой, в усиных обгрызках, в потрепанных и незастегнутых штаниках, точно Дионис, терзаемый страстью вакханок, введен был в гостиную роем слащавых, шуршащих шелками старух, лепетавших, как хор приживалок из «Пиковой дамы», вводящих «каргу» в белом чепчике:
— «Благодетельница наша, как изволила гулять?» Усадивши «каргу», теософские старицы слушали, точно романс, песни о том, как каталися волны любви до создания мира и как в тех катаниях мир созидался. Эртель увиделся мне бабушкой-волком, рассказывающим Красным шапочкам сказку; блистали глаза, став зелеными; щелкали зубы гнилые; слюна разлеталась; сидела старуха: княгиня Урусова.
Я, ощутив себя Германом [Герой «Пиковой дамы»], выслушал курс, чтоб поднять пистолет на «каргу»; и — поднял требованием дать список источников (теософы меня поддержали), назвать своего «посвятителя»; знал: шах и мат его теософской карьере! Свой ему шах и мат подготовил я, как верную мышеловку; перехитрил хитреца.
— «Гы-ы… Боинька!»
Эртель, как мышь, улизнул, в этот дом не вернувшись: был взорван-таки в собственной штаб-квартире; чтоб он не искал себе новой квартиры, я ухнул в него своей притчею «Лгун», напечатав в газете ее, перечислив проделки «лгуна» (не назвав его имени); все испугались «скандала»; и Эртель притушен был; скрылся, женился; жена взяла в руки его; нашла место учителя; и не пускала его в места злачные, где он пас оккультисток, занимаясь сплошным разведением турусов и «нимф»; «посвященный» исчез; Миша — умник, добряк и жалкий лгунишка — остался; являлся с невиннейшим видом в Демьяново, будто и не было в прошлом сомнительных экспериментов, будто по-стародавнему он — честный позитивист.
— «Гы-гы… Юди наюки!»
Слушали: В. И. Танеев, К. А. Тимирязев и — …моя мать, оказавшаяся вместе с Мишей в Демьянове и посещавшая его «курсы»; мать не сдержалась, поставив вопрос при Танееве:
— «А с теософией как же?» Он очками блеснул:
— «Аександьа Дмитгиевна, — я сказай все, что мог: свою миссию выпойний; пусть же дьюгие тепей говогят».
Выходило: зажег теософию, ученикам своим передал ее светоч, ушел в катакомбы: таиться и йогу свою углублять; катакомба — Демьяново; «йога» — поддакивание К. А. Тимирязеву.
А ученицы «великого», прежде меня проклинавшие за удар, нанесенный Мише, попеременно мне признавались:
— «Вы — увы! — были правы».
Лишь Батюшков еще «верил» «карге»; но в двадцатом году даже эта «божья коровка» воскликнула:
— «Предпочитаю… Тэк!.. Мишу не видеть!.. Тэк!..» И опустила нос.
«И ты, Брут!» — мог воскликнуть Эртель.
Вскоре он умер.
Весьма неприятно оперировать опухоли: гной, пальцы мажутся, грязно; а — надо; в 1910 году я срезал опухоль, назревавшую в круге нас обстававших перезрелых дев, возвращая старой Москве невинно привирающего добряка; «великий лжец», «жрец» — был выставлен, как спиртовой препарат: в музее типов. |