Каждый воин – без разницы, язычник ли, христианин – все больше и больше уважал своего князя. Еще бы, ведь поход выдался на редкость удачным! Ни одного поражения псковичи не потерпели, преследовали и громили всех. Что же касается рыцарей… то те трусливо прятались за стенами Ревеля и Раковора! Прятались, исходя лютой злобой.
Облачное перламутровое небо слегка подсвечивалось невидимым желтым солнцем. Было довольно тепло, правда, снег еще не таял. Главная площадь селения наполнилась народом – сюда согнали всех пленных. Невдалеке, исходя искрами, догорали деревянные стены. Сквозь синеватый дым, стелющийся над вершинами сосен, виднелись серые стены замка, расположенного верстах в трех к северу от селения. Кто смог, тут ушел под их защиту. Успели не все.
– Пленные олдермены хотят говорить с тобой, князь, – доложил верный Гинтарс, отвлекая Довмонта от невеселых дум.
– Я не хочу их видеть, – отмахнулся князь. – И слышать их не хочу. Они виновны в смерти Любарта.
– Прикажешь отрубить им головы?
– Много чести. Повесить! Прямо сейчас и здесь же, на площади.
Довмонт не присутствовал на церемонии казни – вот еще, много чести для всяких там. Князь отправился подсчитывать трофеи, вполне справедливо посчитав это куда более приятным, чем смотреть на дергающиеся в петельках тела. Казнь же происходила буднично и быстро. Трех олдерменов – купеческих старейшин из Ревеля, некогда бывших со своими отрядами под стенами Раковора – повели к виселице, надели на шеи петли. Виселицу специально не строили, обошлись местной, случайно уцелевшей в огне пожарища. Кто-то из сотников зачитал приговор…
Олдермены приняли свою судьбу стойко. Не просили пощады, не пытались вырваться – все равно не удалось бы. Просто, когда пришел смертный час, гордо вскинули головы, а один, с бритым красивым лицом, завопил:
– Прощайте, други! Прощайте, и не поминайте лихом, да хранит вас…
Кто там должен был хранить попавших под замес жителей – сам Господь или Святая Дева – олдермен сказать не успел. Захрипел, задергался… и затих, вытянувшись струною.
В толпе пленных прошелестел горестный вздох. Женщины и дети заплакали. Лишь один отрок не плакал, сдерживался, крепко стиснув зубы. Его узкое, еще совсем детское лицо, обрамленное каштановыми локонами, скривилось от ненависти и горя, синие глаза побелели, изо рта же вырвался сдавленный крик:
– Отец!
Да, один из только что повешенных олдерменов, увы, приходился несчастному парню отцом. Что ж, бывает…
– Ах, бедный Альбрехт, – стоявший рядом высокий старик с растрепанной седой бородою обнял парня за печи. – Мужайся, мой мальчик, мужайся. И помни – на все воля Божия.
– Я отомщу, – сузив глаза, яростно прошептал отрок. – Обязательно отомщу. И буду жить только ради этого.
– Тсс! – старик тревожно оглянулся по сторонам, – Тихо, Альбрехт, тихо. Поверь, здесь многие могут донести.
– Пусть доносят! Трусы.
Пошел снег, мягкий, как вата. Каштановые волосы юноши быстро стали белыми… словно седыми. Тонкие губы, кривясь в едва сдерживаемом плаче, шептали:
– Я отомщу за тебя, отец! Обязательно отомщу.
Довмонт вернулся во Псков в самом начале марта. Серый ненастный день взорвался ликующим колокольным звоном, на глазах превращаясь в праздник. Первыми ударили колокола Троицкого собора, их подхватили на колокольнях многочисленных местных церквей, в большинстве своем – деревянных, малиновый звон поплыл над Мирожским монастырем – грозной псковской крепостью.
Весь честной люд ринулся на торговую площадь – встречать возвратившуюся дружину. |