— А-а-а-а-а! — рвался я вперед, врезаясь грудью в веревки. — А-а-а-а! — опытный палач тут же затыкает мой рот продолговатой деревяшкой, искусанной в лохмотья другими бедолагами. — У-у-у! — я мог лишь мычать, что с обреченной яростью и стал делать. — У-у-у-у-у!
В какой — то момент, когда испытывать эту боль у меня больше не оставалось больше сил, я решил в очередной раз испытать свою удачу. «Господи! Помоги! Или дай хотя бы сдохнуть по-человечески!».
Я замычал, привлекая внимания тут же засуетившегося палача. Мордастый детина в кожаном переднике, вытерев потное лицо, угодливо повернулся в сторону наблюдавшего царя и князя Курбского, видимо выпрашивая новых указаний.
— Го…сударь, Христа ради, — выдохнул я изо всех сил, чтобы голос звучал громче. — Дай к иконе приложиться. Крещенным помереть хочу.
Сейчас, в момент нечеловеческой боли, я окончательно понял, что картину делает порталом не столько гениальное мастерство художника, сколько вкладываемые им в свое творение эмоции. Именно этот странный непознанный энергетический субстрат наделял картины Айвазовского, Брегеля, иконы неизвестного мастера удивительной силой, открывать переходы в другое время и место. Словом, я ошибался в самой основе своих поисков! Я мог вечно перебирать сотни и сотни картин, икон, рисунков, красивых, прекрасных в своей основе, но так ничего и не найти. Нужно было всего лишь найти того, кто рисовал, испытывая что-то очень необычное сильное…
— Я же, Ядыгар, тебя братом молодшим называл, а ты поганым иудошкй стал, — осунувшийся царь тяжело посмотрел на меня. — Исполню я твою просьбишку. Дам тобе приложиться к лику Богородицы, что прабабки моей еще была. Чай слышал про Софьюшку из славного императорского рода Палеологов. Знай, брате, — тяжело вздыхая, продолжал государь. — Самой последней императрицы Царьграда иконе приложишься… Эй, кто там? Несите.
Я обреченно кивнул. «А, Курбский, падла, лыбиться. Тоже списал меня». Князь, правда, был весьма доволен собой. Ухмылка то и дело появлялась на его губах, когда он останавливал на мне взгляд. «Знатно, ведь все подстроил. Складно и добротно. Здесь тебе и письма подметные состряпали, и следили за мной постоянно, и в вещах копались. Не-ет, здесь Курбский один не справился бы. Этому бы шашку и коня, да отправить на врага. Тут явно поработал кто — то поумнее и похитрее. Адашев, например…».
Вскоре, до нас донесся скрип петель открываемой двери, а потом и тяжелый шаркающий шаг того, кого послали за иконой.
Приподнявшись на веревках, я повернулся в сторону темной пасти коридора. Свет пары чадящих факелов туда не доставал, освещая лишь центр подвала. «Вот и все. Момент истины настал. Поглядим…».
Шаги становились все ближе и ближе. Шаркающие, сопровождаемые тяжелых каркающим дыханием, они словно метроном отмеряли последние секунды моей жизни. «Ну, ну, давай, покажись. А-а-а, Б…ь! Больно — то как!». От неуклюжего рывка что-то хрустнуло у меня в отбитых ребрах и нахлынула такая боль, что аж в глазах потемнело.
Когда я их открыл, то в нескольких шагах от себя едва разглядел сухонькую фигуру, седого как лунь, монашка, крепко прижимавшего к своей груди здоровенную деревянную коробку, оклад иконы. «Ничего не чувствую. Тогда ведь сразу почувствовал, а сейчас ничего… Совсем ничего. Только боль».
— Облегчи, душеньку, княже. Перед святым ликом, все поведай, — старичок, держа в скрюченных пальцах большой оклад с потемневшей от времени иконой, наклонился ко мне. — Не томи. Перед смертушкой облегчи душеньку. Как хотел государя жизни лишить? С кем о сем злодействе разговоры вел? Подручники твои кто…
Я едва слышал речь этого старика. |