— Нет, это просто чертовщина какая-то, Ренни! — голос у меня сорвался. Она посмотрела на меня, но сказать ничего, наверное, просто не смогла, и у меня на глаза навернулись слезы. Пришлось сесть. — Господи, почему такая слабость! — сказал я. Я совершил по отношению к Джо колоссальную несправедливость, и это оказалось очень больно. Я представил его себе на встрече бойскаутов, и никогда еще он не стоял предо мной таким красивым и сильным. — О чем, черт побери, я только думал? А сам я в это время где был?
Ренни закрыла глаза и мотала головой из стороны в сторону. Немного погодя она чуть-чуть успокоилась и вытерла глаза тыльной стороной запястья.
— Что нам дальше делать, Джейк?
— Он уже знает?
Она покачала головой и прижала ко лбу согнутую в запястье руку.
— Он в Вашингтоне работал как проклятый, чтобы набрать материала на много времени вперед, а когда приехал домой, — она захлебнулась, — он был со мной такой ласковый, как никогда раньше. Мне хотелось умереть. А когда я подумала… что носила его ребенка, когда это все случилось…
Я изнывал от стыда.
— Знаешь, что я сделала? Я пошла сегодня утром к доктору и попросила эрготрат, чтобы у меня был выкидыш. Он так на меня кричал. Он меня знал совсем еще маленькой, и он очень разозлился, и сказал, что мне должно быть стыдно.
— Ох, боже ты мой.
— А потом оказалось, что эрготрат мне вовсе и не нужен. У меня после обеда началась менструация. Никакой беременности не было; просто задержка.
Она опять стала плакать; судя по всему, тот факт, что она не была беременна, каким-то образом усугубил ситуацию.
— А Джо? Ты скажешь Джо? — спросил я.
— Не знаю, — ответила она как-то тускло. — Я даже и представить себе не могу, как это я ему вдруг скажу. Боже, мы ведь никогда, никогда ничего друг от друга не скрывали! Эти пять дней… это какая-то пытка, Джейк. Приходилось все время делать вид, что мне весело и хорошо. И, клянусь тебе, единственная причина, по которой я не покончила с собой, — ведь так бы я еще сильнее его обманула.
— А как, по-твоему, он это воспримет?
— Не знаю! И это самое страшное. Он может сделать все что угодно, может просто посмеяться, а может взять и застрелить нас обоих. Ужаснее всего то, что я и в самом деле понятия не имею, что он сделает — ведь никому из нас такое и во сне бы привидеться не могло! Ты думаешь, надо ему сказать?
— Я тоже не знаю, — ответил я; чувство вины настолько меня придавило, что я вдруг испугался.
— Ты его боишься, правда? — спросила Ренни.
Хорошо, что она об этом спросила: хотя упрек в ее голосе был едва обозначен — истинный-то смысл вопроса заключался в том, что она сама тоже боится, — но это был фундаментальный, может быть самый фундаментальный, упрек, который один человек может бросить другому. И я тут же взял себя в руки.
— Я боюсь насилия, — сказал я. — Я всегда опасался насилия в любом его виде, даже чувств, если они чересчур агрессивны. Но ты должна понять: если речь идет о чем-то по-настоящему важном, я и на йоту не отступлю, чтобы избежать насилия. Страх и трусость — вещи разные. Если я не хочу, чтобы ты ставила в известность Джо, так это потому, что насилие возможно и я его боюсь, но я и пальцем не пошевелю, чтобы убедить тебя этого не делать. Человек не в состоянии избавиться от страха, но быть или не быть ему трусом, он решает сам.
Я говорил искренне; по крайней мере в ту минуту мне так казалось. В обычных обстоятельствах я не трус, если меня не захватят врасплох. Но вот слабость, дурацкая слабость: слабостью было забраться к Ренни в постель, это первое; не сказать Джо об этом сразу же — еще одна слабость; и слабость же — бояться теперь, что он узнает. |