Полынов невольно притормозил. Розовая, без окон, плоскость стены была испещрена звездчатыми кляксами, словно тут кто‑то бил бутылки с чернилами.
У дороги стоял полицейский.
– Эй! – окликнул его Полынов. – Славные тут развлекались детишки, а?
Кивком он показал на испачканную стену.
Полицейский повернул голову с таким выражением лица, словно это движение стоило ему невесть каких усилий. Секунду он изучал стену. Затем – с тем же выражением – перевёл взгляд на Полынова.
– Пресса?
– Нет, я…
– Шкуры, значит, везёте?
– Какие шкуры?
– Какие, какие… Сами, небось, знаете.
– Я ничего не знаю! Что вы имеете в виду?
– А, иностранец… Не из этих, стало быть. Ну, проезжайте.
– А если бы я был из “этих” – тогда что?
– Ничего. Ребята как ребята.
– Да кто же они?
– Кто, кто – едете, а не знаете. Вот помню…
Что полицейский помнил, узнать не удалось. Внезапно он уставился в небо. Полынов тоже посмотрел вверх.
Над гребнями сосен летели точь‑в‑точь ведьмы на победах. “Ведьмы” были, как на подбор, молоденькие, рыжие, в длинных развевающихся рубахах. На шалых лицах прозрачно стекленели глаза. Осёдланные “ведьмами” продолговатые летательные аппараты тонко звенели в воздухе. Оказавшись над головой полицейского, одна из них хихикнула и задрала рубашку. В просвете мелькнуло смуглое бедро. Полицейский осклабился. “Ведьма” показала ему язык. Эскадрон скрылся за ближайшей купой деревьев.
Полынов читал о “ведьмах”, но видел их впервые, навеянные представления оказались правильными.
– На шабаш полетели, – со вкусом произнёс полицейский. – Местные. Утром, а? И ведь не пьяные – озорные. Это, я понимаю, жизнь, не тощища…
Полынов хотел было задать пару‑другую вопросов, но полицейский уже повернулся спиной и занялся созерцанием шоссе, где показался какой‑то виляющий автомобильчик. Полынов тронул машину.
Тенистые улочки встретили его тишиной и безлюдьем, точно было воскресное утро где‑нибудь в доброй старой Англии. Два‑три человека с собаками на поводке – вот и все прохожие. Шум мотора, казалось, заставлял морщиться чинные коттеджи. Не слышно было ребячьего гомона. Полынов взял управление на себя, отсчитал третий поворот и свернул налево.
Издали домик Лесса ничем не выделялся среди других, но Полынов сразу заприметил его по обилию редкостных растений в саду и небрежно распахнутым воротам. С крыльца, светясь улыбкой, уже сбегал, вернее, скатывался сам хозяин. Полынов утонул в его пухлых объятиях.
Наконец, объятия разомкнулись, и они, ещё горячие от смеха и беспорядочных возгласов, взглянули друг на друга.
Когда человека не видишь много лет, а потом жадно в него вглядываешься, то в глаза прежде всего бросается то новое, что в нем появилось. Нельзя было сказать, что Лесс разительно изменился, постарел, обрюзг. Вовсе нет. Правда, он выглядел утомлённым, даже очень утомлённым, но дело было не в этом. Каким бы усталым или измученным ни оказывался Лесс, от него всегда исходил ток жизнерадостности, крепкого душевного здоровья, тёплого спокойствия. Обаяние детской чистоты и непосредственности было так же свойственно Лессу, так же неотделимо от его личности, как пухлые ямочки на щеках, порывистость и одновременно округлая плавность жестов, как задумчивая манера подпирать кулаком подбородок или живой, отзывчивый блеск маленьких, глубоко посаженных глаз.
Все это было и теперь. Было, но не осталось прежним, как не остаётся прежним фарфор, едва глухой и тусклый звук от удара палочки выдаёт скрытую в нем трещину. То же самое явилось Полынову в поспешной, как бы прячущейся улыбке Лесса, в торопливой суёте жестов, и поразило его так, что он не пожелал довериться первому впечатлению. |