|
А он смотрел на жену, желая обнять, да стеклянная перегородка не давала.
– Как дети? – спросил в трубку Фима.
Аннушка кивнула, и чертовские соленые горошины полились пуще прежнего.
– Не плачь, Аннушка, не плачь! Все будет хорошо.
Анна Ивановна взяла себя в руки и выдавила:
– Фима, нам не на что жить, на работу меня не берут, дома денег нет, все ли забрали? Может быть, где-то что-то можно найти?
– Я подумаю, может, что и вспомню…
Фима, расчувствовавшись от жалости к Аннушке, было собрался поведать последний секрет, но тут же понял, если он сейчас расколется и расскажет про тайник, припрятанный на черный день, то, к гадалке не ходи, достанется он вовсе не Аннушке с детьми, а государственной казне. Впрочем, как открыться и поведать секрет жене, он и вовсе не имел понятия. Разговор прослушивается, письма прочитываются цензурой, нет даже предположения, каким образом он может помочь. Да и ему-то самому помощь ой как нужна…
Беспалов с Кирутиным несколько раз прокручивали пленку с записью свидания Рыжикова с женой, в особенности тот момент, где, казалось, Ефим Ильич вот-вот расколется про тайник с деньгами.
– Слышите, Сергей Александрович, он сказал: «Я подумаю, может, что и вспомню…»
– Давай еще раз…
– Да, и пауза, видимо, сообразил… Значит, надо дожимать…
– Пусть допросят, пожестче…
Как только окончилось свидание, не добавившее ясности следствию, Фиму повели на очередной допрос. Большой лысый человек в штатском тут же огромными кулаками сбил подследственного с ног и начал колотить ногами в живот, по голове и спине с такой неистовой силой, будто забивал железобетонные сваи в землю. В конце концов Фима, укрывая разбитую и окровавленную голову руками, подполз к столу и на коленях стал упрашивать громилу больше не бить, поскольку вспомнил, где припрятал деньги и драгоценности…
Сломанной рукой Фима подписал протокол, надиктованный лысому громиле Семену. Таким образом он рассказал про место последнего тайника и зарыдал от причиненной боли, унижения и безнадеги. Еле-еле Ефим Ильич добрался до нар, укрылся худым одеялом и долго-долго пролежал неподвижно, пока не наступила ночь, принесшая Фиме куда большие страдания.
Он проснулся от внезапной боли, но то была не привычная ноющая боль от причиненных лысым громилой побоев, а резкая, как будто что-то разорвалось внутри. Эта боль была куда более унизительна и беспощадна, поскольку в наступившей кромешной темноте его кто-то насиловал. Пытаясь вывернуться Фима дернулся и заорал от боли, понимая, что обе руки, в том числе и сломанная, крепко привязаны к нарам. Чей-то кулак затолкнул жертве в рот кляп, чтоб не орал впредь, глаза от боли вылезали из орбит. Сколько продолжалось насилие, Фима не мог понять, один мужлан сменял другого, наслаждаясь и хвастаясь удовлетворенной похотью, пока, наконец, Фима не потерял сознание.
Очнулся Фима на больничной койке с твердым желанием свести счеты с жизнью. Он хорошо понимал: теперь его место у параши и только такую роль отверженного отныне ему отведут в любой камере. И все же поганое это чувство было ничтожным по сравнению с тем унижением, которое он испытал прошлой ночью. Это не рука сломана, не прежняя сытая жизнь, это его душу сломали, и, как видно, навсегда.
35
Несколько недель жена арестованного Марка Бородина Соня не теряла самообладания, поскольку помнила разные времена, которые переживала когда-то ее семья, да и военное время приучило верить и ждать, как никто другой. Откуда в маленькой хрупкой женщине с темно-каштановыми кудрявыми волосами было столько сил, никому неизвестно.
Три дочери, уже взрослые, учились в Минске. И, слава богу, на дворе был не 1937 год, им не приходилось расплачиваться за несправедливый арест Марка собственной свободой. |