Судья продолжал:
— «Вследствие вышеизложенного означенный Марк-Аннибал де Коконнас будет препровожден из тюрьмы на площадь Сен-Жан-ан-Грев и там обезглавлен, имущество его будет конфисковано, его строевые леса будут срублены до высоты в шесть футов, его замки будут разрушены и в чистом поле будет поставлен столб с медной доской, на коей будут указаны его преступление и кара…».
— Что касается моей головы, – сказал Коконнас, – то я не сомневаюсь, что ее и впрямь отрубят, ибо она – во Франции и слишком далеко зашла. Что же касается моих строевых лесов и моих замков, то ручаюсь, что всем пилам и всем киркам христианнейшего королевства там делать будет нечего!
— Молчать! – приказал судья и продолжал:
— «Сверх того, означенный Коконнас…».
— Как? – перебил Коконнас. – После того как мне отрубят голову, со мной будут еще что-то делать? По-моему, это уж чересчур жестоко!
— Нет, сударь, не после, а до… – отвечал судья и продолжал:
— «Сверх того означенный Коконнас до исполнения приговора должен быть подвергнут чрезвычайной пытке в десять клиньев.. «.
Коконнас вскочил на ноги, испепеляя судью сверкающим взглядом.
— Зачем?! – воскликнул он, не найдя кроме этого наивного вопроса других слов, чтобы выразить множество мыслей, зародившихся у него в мозгу.
В самом деле, пытка была для Коконнаса полнейшим крушением его надежд: его отправят в часовню только после пытки, а от пытки часто умирали, и умирали тем вернее, чем сильнее и мужественнее был человек, смотревший на вынужденное признание как на малодушие. А если человек ни в чем не признавался, пытку продолжали, и не только продолжали, но пытали еще более жестоко.
Судья не удостоил Коконнаса ответом, так как окончание приговора отвечало за него, а потому продолжал читать;
— «…дабы заставить его назвать своих сообщников, раскрыть заговор и все козни во всех подробностях».
— Черт побери! – воскликнул Коконнас. – Вот это я называю гнусностью! Вот это я называю больше чем гнусностью, – это я называю подлостью!
Привыкший к различным проявлениям гнева несчастных жертв – гнева, который страдания ослабляют, превращая в слезы, – бесстрастный судья сделал знак рукой.
Коконнаса схватили за ноги и за плечи, свалили с ног, понесли, усадили на допросный стул и прикрутили к нему веревками прежде, чем он успел даже разглядеть тех, кто совершал над ним насилие.
— Негодяи! – рычал Коконнас, сотрясая в пароксизме ярости стул и его ножки так, что заставил отступить самих истязателей. – Негодяи! Пытайте, бейте, режьте меня на куски, но, клянусь, вы ничего не узнаете! Вы воображаете, что вашими железками и деревяшками можно заставить говорить такого родовитого дворянина, как я? Попробуйте, попробуйте, я презираю вас!
— Секретарь! Приготовьтесь записывать, – сказал судья.
— Да, да, приготовляйся! – рычал Коконнас. – Будет тебе работа, если станешь записывать то, что я скажу вам всем, гнусные палачи! Пиши, пиши!
— Вам угодно сделать признания? – так же спокойно спросил судья.
— Ни одного слова, ничего. Идите к черту!
— Вы лучше поразмыслите, сударь, пока они все приготовят. Мэтр! Приладьте господину сапожки.
При этих словах человек, доселе неподвижно стоявший с веревкой на руке, отделился от столба и медленным шагом подошел к Коконнасу, – тот повернулся к нему лицом, чтобы скорчить ему рожу. |