Изменить размер шрифта - +

   На самом деле Коконнас вовсе не забыл о приговоре, а просто не подумал о нем.
   Он думал о часовне, о ноже, спрятанном под покровом престола, об Анриетте и о королеве, о двери в ризнице и о двух лошадях у опушки леса; он думал о свободе, о скачке на вольном воздухе, о безопасности за границей Франции.
   — А теперь, – сказал Кабош, – надо ловчее перенести вас со станка на носилки. Не забудьте, что для всех, даже для моих подручных, у вас раздроблены ноги и что при каждом движении вы должны кричать.
   — Ай! – простонал Коконнас, увидав двух подручных палача, подходивших к нему с носилками.
   — Ну, ну, подбодритесь малость, – сказал Кабош, – если вы стонете уж от этого, что же будет с вами сейчас?
   — Дорогой Кабош! – взмолился Коконнас. – Прошу вас, не давайте меня трогать вашим уважаемым помощникам; может быть, у них не такая легкая рука, как у вас.
   — Поставьте носилки рядом со станком, – приказал мэтр Кабош.
   Его подручные исполнили приказание. Мэтр Кабош поднял Коконнаса на руки, как ребенка, и переложил на носилки, но, несмотря на все предосторожности, Коконнас кричал во все горло-Тут появился и почтенный тюремщик с фонарем в руке.
   — В часовню, – сказал он.
   Носильщики Коконнаса тронулись в путь после того, как он второй раз пожал руку Кабошу.
   Первое пожатие оказалось для пьемонтца чересчур благотворным, так что впредь он не стал привередничать.
   Глава 9. ЧАСОВНЯ
   Мрачный кортеж в гробовом молчании прошествовал по двум подъемным мостам донжона и широкому двору замка, который вел к часовне, где на цветных окнах мягкий свет окрашивал бледные лики апостолов в красных одеяниях.
   Коконнас жадно вдыхал ночной воздух, хотя воздух был насыщен дождевой влагой. Он вглядывался в глубокую тьму и радовался, что все эти обстоятельства благоприятны для их побега.
   Ему понадобились вся его воля, вся осторожность, все самообладание, чтобы не спрыгнуть с носилок, когда его донесли до часовни и он увидел на хорах, в трех шагах от престола, лежавшую на полу массу, покрытую большим белым покрывалом.
   Это был Ла Моль.
   Два солдата, сопровождавшие носилки, остались за дверями часовни.
   — Раз уж нам оказывают эту величайшую милость и вновь соединяют нас, – сказал Коконнас, придавая голосу жалобный тон, – отнесите меня к моему другу.
   Так как носильщики не получали на этот счет никакого иного приказа, они без всяких возражений исполнили просьбу Коконнаса.
   Ла Моль лежал сумрачный и бледный, прислонясь головой к мрамору стены; его черные волосы, обильно смоченные потом, придававшим его лицу матово-бледный оттенок слоновой кости, стояли дыбом.
   По знаку тюремщика двое подручных удалились и пошли за священником, которого попросил Коконнас.
   Это был условный сигнал.
   Коконнас с мучительным нетерпением провожал их глазами; да и не он один не сводил с них горящих глаз. Как только они ушли, две женщины выбежали из-за престола и, трепеща от радости, бросились на хоры, всколыхнув воздух, как теплый шумный порыв ветра перед грозой.
   Маргарита бросилась к Ла Молю и обняла его.
   Ла Моль испустил страшный крик, один из тех криков, который услышал в своей камере Коконнас и который чуть не свел его с ума.
   — Боже мой! Что с тобой, Ла Моль? – в ужасе отшатнувшись, воскликнула Маргарита.
   Ла Моль застонал и закрыл лицо руками, как будто не желая видеть Маргариту.
   Молчание Ла Моля и этот жест испугали Маргариту больше, чем крик боли.
Быстрый переход