Засиживаясь порой за письменным столом до утра, Тати, одурманенная усталостью, кофе, беспокойством, начинала ощущать таинственную, почти материальную связь времен, в которой судьба каждого без исключения принимает участие, точно нитка при плетении огромного красочного полотна, и никакой судьбы не изъять из общего узора – ни одну нитку не выдернуть так, чтобы не потревожить другие…
Аккуратно перекладывая в стопках пожелтевшие печатные листы, Тати вдыхала запах лежалой бумаги, и ей чудилось, что в нём растворены едва различимые, но неуничтожимые свидетельства прошлого, единичные молекулы старинных духов, частички кожи, упавшие со смуглых рук властной и любвеобильной королевы, пылинки с накидки её возлюбленного, дыхание писаря… Чуждая ей страна, живущая далекими от понимания обычаями, с каждой ночью, проведенной над архивными материалами, обретала плоть внутри Тати, подобно тому, как рос а ней, набирая силу, толкаясь всё ретивее день ото дня, ребенок Кузьмы.
Попутно шли приготовления к коронации: мероприятие мыслилось масштабное – после закрытой церемонии для аристократии требовалось организовать "выход в народ". Для этой цели королевы прошлого использовали море: люди выходили на главную набережную столицы, собирались на островах, спускали на воду частные катера – коронованная особа чинно проплывала вдоль береговой линии на торжественно убранной яхте под гербовыми парусами, и счастливой приметой считалось близко увидеть, как она машет с палубы. А уж если кому-то выпадала удача поймать лепесток гранатового цветка – по традиции их пускали по ветру с королевского судна – этот человек всю оставшуюся жизнь пользовался особенным уважением у членов своей семьи, родственников, сотрудников, соседей как избранный баловень небесных сил. Если он был должен, его долги забывали. Если был виноват – ему прощалось. Надо ли говорить, что на один самый вяленький лепесток приходилась добрая сотня желающих засушить его в скляночке и показывать всей округе.
Тати чувствовала приливы безотчетного ужаса, думая о ревущей толпе, плещущейся в каменном ковше парапетов набережной. Толпа страшна как в ненависти своей, так и в любви. Что, если самые прыткие из них, а за ними и остальные, захотят прикоснуться, скажем, к её одежде, одержимые своей наивной туземной верой в божественность монархов? И никакая охрана не спасет, ибо их тысячи – рвущихся вперед за благими знамениями! Они порвут Тати на куски, потопят яхту, растащат паруса по нитке, как мыши жито по осени, в надежде возжечь богатство от богатства, славу от славы, милость божью от лоска человеческого…
Тати в минуты рассуждений жалко становилось людей, над которыми ей суждено было вознестись, но жалость вяла от стылого дуновения страха, точно теплолюбивый росток на сквозняке. Можно, конечно, нагрузить яхту оружием – если вдруг начнется непредвиденное наступление, открыть по ним, по живым, пламеннооким, обожающим свою королеву, огонь из пулеметов. Можно ответить смертью на любовь. Имущие власть нередко допускают такое. Они начинают войны – доверившихся им маленьких простых людей затягивает в мясорубку. Они пускают танки на повстанцев, чтобы удержаться в своих пошатнувшихся креслах. Их ошибки – кровавые кляксы в тетради Истории.
Хотя Кузьме и не полагалось пока спать в одной комнате с Тати, он нередко оставался у неё. Она кричала во сне, и рядом должен был находится человек, способный её успокоить. Кузьма прижимал к груди венценосную голову, гладил золотые волосы, плечи, спину Королевы, покуда она, забыв наваждения, не засыпала снова.
В её мозгу взрывались бомбы, строчили пулеметы, дымилась разодранная земля, рушились системы и возникали новые. По улицам маршировали армии, жутким гиканьем приветствующие своих вождей. И среди всей этой чудовищно громыхающей симфонии разрушения она была маленькой, беленькой, кудрявой девочкой, не старше своей дочери Энрики, которая бежала без оглядки, но ни на шаг не могла оторваться от преследователя, бежала бесплодно, как белка в колесе, бежала от собственного ужаса, наивно и жалко прикрывая голову ручонками, заслышав звук бомбежки. |