– Катася.
Видно, и ему явил Сфинкс хотя бы одно из своих обличий – он сидел на кровати с опущенной головой и покачивал свисающими с кровати ногами.
– Ну и что? – спросил я.
– Ротик у нее какой-то чудной… – он подумал и добавил хитро: – Каждому свое и свое себе! – Это ему понравилось, и он повторил уже уверенно: – Как на духу тебе говорю, каждому свое.
Действительно… даже на первый взгляд губа была сродни палочке, а также воробью, хотя бы из-за странности этой губы… ну и что? Предположить, что Катася плетет такие сложные интриги? Нонсенс. Однако существовало какое-то родство… и это родство, эти ассоциации открывались пере-до мной как темный провал, темный, притягивающий и всасывающий, ведь за губой Катаськи про-ступали сжатые-открытые губы Лены, и меня будто жаром обдало – эта палочка, соотносящаяся с воробьем в кустах, была первым (но, о-хо-хо, бледным и неясным) вещественным свидетельством объективного мира, которое хоть как-то обосновывало мой бред относительно губ Лены, «соотнося-щихся» с губами Катаси, – аналогия слабая и фантастичная, однако в игру включалось само «соот-ношение», уже как бы образующее некую систему. Знал ли он что-нибудь об этой аналогии, о связи губ Лены и Катаси, догадывался о чем-то подобном – или это было только и исключительно моим?… Ни в коем случае я бы не задал ему такого вопроса… И не только из стыда. Ни в коем случае я бы не отдал этого дела его голосу и его вытаращенным глазам, которые выводили из равновесия Дроздовского; меня же лишало сил, угнетало и мучило то, что он с Дроздовским, как я с родителями, а он не нужен мне ни в друзья, ни в поверенные! Не нужен – и вообще, «нет» было ключевым словом в наших отношениях. Нет и нет. Однако когда он сказал «Катася», это возбуждающе на меня подействовало – я почти обрадовался, что кто-то другой, а не только я, заметил возможность близости между ее губой и палочкой с птичкой.
– Катася, – говорил он медленно, задумчиво, – Катася… – Но уже заметно было, что после не-долгой эйфории к нему возвращается белесая бледность взгляда – на горизонте появился Дроздов-ский, – и уже только для того, чтобы убить время, он пустился в рассуждения, убогие и невнятные: – Мне сразу это ее… то, что у нее с губами, показалось… но… и так, и сяк… туды-сюды… Как ты счи-таешь?
3
Мы вынуждены были отступить перед смутностью и неуловимостью и взялись – я за конспек-ты, он за расчеты, но рассеянность меня не оставляла и росла по мере приближения вечера, свет на-шей лампы ввинчивался в густеющий мрак тех мест, за дорогой и в конце сада. Наметилась еще одна возможность. Кто мог бы поручиться, что кроме обнаруженной нами стрелки не скрыты здесь какие-нибудь иные знаки, скажем, на стенах или где-то еще, например в комбинации пятна над умывальником с вешалкой, лежащей на шкафу, или в щелях и царапинах пола… На один случайно расшифрованный знак сколько могло быть незамеченных, укрытых в обычном порядке вещей? Каждую минуту мой взгляд отрывался от бумаг и устремлялся в глубь комнаты (тайком от Фукса, который, наверняка тоже глаза таращил). Я старался не придавать всему этому особого значения, так как фантастичность и призрачность истории с палочкой, истории, непрестанно и неуловимо рассеивающейся, не дозволяла ничего, что не было бы таким же, как она, незначительным.
Во всяком случае, окружающая действительность была уже как бы заражена самой возможно-стью истолкования, и это меня отвлекало, постоянно ото всего отвлекало, причем казалось смешным, что какая-то палочка могла до такой степени занимать и волновать меня. Ужин, неизбежный, как луна, – передо мной опять была Лена. Собираясь на ужин, Фукс заметил, что «не стоит обо всем этом рассказывать», и правильно – если мы не хотим, чтобы нас принимали за пару придурков и лунатиков, нам нужно держать язык за зубами. |