Часть пути я проделал бесплатно на попутных повозках, но в основном шагал пешком, ночуя в сенных сараях. Часто, лежа под соломой в затхлом коровнике или в тряской повозке, я вздрагивал и пробуждался, оттого что мне чудился голос матушки; в нем не слышалось ни страха, ни тревоги, а только странное спокойствие. Когда кончились деньги, я приучился попрошайничать (не забывая прятаться от констеблей); если выпросить ничего не удавалось, я воровал с полей сырую брюкву, не брезговал гороховой шелухой, обрывал остатки щавеля, ягод, дикой сливы и кислых яблок, росших по обочинам.
У меня не хватит времени описать все многочисленные приключения и странные встречи на большой дороге: разносчиков и нищих бродяг с сумами через плечо, честных работяг, которым не сидится на месте, отставных солдат и увечных моряков, лоточников, спешивших с одной ярмарки на Другую, и поводыря с медведем-плясуном (с ними я пропутешествовал половину дня). Жестянщики выкрикивали: «А кому бритвы и ножницы точить? Лудить-паять? Кастрюли-чайники починять?» По дорожкам для скота и лужайкам пастухи из Шотландии гнали коров на пастбища в Норфолк; видел я издалека и черноглазых молчаливых цыган в разноцветных кибитках. Кто-то меня обижал, но еще больше народу помогало. И все же, когда вышли деньги, с едой стало трудно. Как-то я за сутки съел только один кусок хлеба, и именно тогда, на шестой день после бегства с фермы, случилось происшествие, запомнившееся мне на всю жизнь.
В том краю фермы и деревеньки уступили место фабрикам, каналам и горам шлака, среди которых были разбросаны — по всей видимости, случайным образом — цепочки убогих кирпичных домиков. Большая их часть была недавней постройки, и все же многие успели разрушиться; тракт местами на несколько футов уходил в землю, словно пролегал поверх пустот. Дорога, строения, живые изгороди и деревья, даже встречные люди — все было покрыто тонким слоем черной золы, в ноздри лез тяжелый запах, напоминавший камфару. Из-за высокой стены, тянувшейся по одну сторону дороги, доносился монотонный стук парового двигателя и другие шумы, похожие на гул разбушевавшегося моря. Чтобы спрятаться от ледяного ветра, я плотнее кутался в свою оборванную накидку, однако ничего не мог поделать с пылью и золой, набивавшимися в рот и глаза.
Если встречные крестьяне глядели замкнуто и подозрительно и обращались со мной хуже, чем такие же путники, как я, то на лицах здешнего народа отражались бурные чувства, у кого горестные, у кого радостные. Казалось, среди местных обитателей нет никого, кто не находился бы в одном из двух крайних положений: предельной нищеты или полного благополучия, свидетельством которого служила нарядная одежда. Просить милостыню как у тех, так и у других было бесполезно, зелень на обочинах или поля, где можно было бы подкормиться, отсутствовали, и у меня все больше подводило живот. К вечеру я оказался в окружении больших ям, откуда извергались дым и пламя подземного пожара; по залитой мерцающим заревом окрестности тревожно метались тени высоких труб. Мне вспомнились огни и шумы, на которые я обратил внимание, когда с мистером Степлайтом держал путь на север.
Далее мне встретились горы золы: отходы расположенных рядом печей для обжига извести. Меня остановил маленький мальчик; едва прикрытый вечером — в октябре! — лохмотьями, он протягивал грязную ладошку.
— У меня ничего нет, — сказал я.
— Сестренка хворает. — Он не убирал ладонь.
— Где твоя мама?
— Ушла.
— Где ты живешь?
Он дернул головой.
— Что это значит?
Он снова дернул головой, и я перевел взгляд на большой холм, поднимавшийся за нами. |