Судороги сотрясали его иссохшее тело, вспугивая на миг рой мух с гниющей раны. Из горла через равные интервалы вырывалось хриплое, шипящее дыхание.
— Что же это такое? — крикнул я. — Ведь все говорили, что он умер!
— Но он в самом деле умер, потому что не может больше жить, — сказала Патриция.
Голос ее не выдавал никакого волнения, и большие глаза спокойно смотрели на Ол'Калу.
— Но ведь родичи могли бы о нем позаботиться, — настаивал я. — Хотя бы пока он не умрет.
— Только не масаи, — сказала Патриция.
И на ее лице появилось снисходительное выражение, как всегда, когда ей приходилось растолковывать мне самые простые и самые очевидные, по ее мнению, истины.
— Когда в манийятте умирает мужчина или женщина, дух его остается там и это очень плохо для всего племени, — сказала Патриция. — Надо сразу сжигать манийятту и уходить. И вот, чтобы не бросать манийятту, они относят умирающего в заросли. Как этого старика.
В голосе девочки не было ни жалости, ни страха. Где и каким образом успела Патриция постичь смысл смерти?
— Скоро он уже не будет так пахнуть, — продолжала она. — Грифы и собаки джунглей займутся им.
С вершины маленького холма донеслись возбужденные крики.
— Пора, пора! — воскликнула Патриция.
Она хотела броситься прочь. Я удержал ее за руку.
— Подожди, — сказал я. — Кажется, Ол'Калу хочет что-то сказать.
Девочка внимательно прислушалась, затем пожала плечами.
— Он повторяет одно и то же. Лев… Лев… Лев…
И она побежала к манийятте. Я медленно пошел за ней. Последнее бредовое видение Ол'Калу потрясло меня. Перед ним вновь и вновь оживал грозный хищник, которого старик убил, когда был мораном, и который теперь, пятьдесят лет спустя, убивал его.
XIII
Я опоздал и не мог воочию насладиться эффектом, на который рассчитывала Патриция. Но я мог судить о нем на слух. Потому что, когда я находился еще на полпути к манийятте, шум и вопли, звучащие там, разом смолкли. По этой внезапной тишине можно было догадаться, как велико было почтительное удивление масаев перед девочкой, которая повелевала львом. Впрочем, молчание было коротким. Едва я добрался до извилистого прохода в колючей ограде, праздничный гомон в манийятте возобновился с новой силой. А когда вошел внутрь, празднество масаев развернулось передо мной во всем блеске первобытных красок, звуков и движений.
Какие декорации!
Какие персонажи!
Низкая и сводчатая, покрытая слоем засохшей корки, которую поддерживали расположенные на ровном расстоянии согнутые ветки, — несколько дней назад их поливали на моих глазах коровьим навозом, — теперь манийятта походила на свернувшуюся в неровный круг коричневую кольчатую гусеницу. И внутри этого круга собралось все племя.
Все, за исключением десятка молодых людей на середине площадки, жались к растрескавшимся стенкам манийятты.
На женщинах и девушках были их самые лучшие наряды: хлопчатые платья кричащих цветов. Многочисленные кольца белого металла охватывали их темные шеи, руки и лодыжки, и на всех были украшения из базальта или меди, добытой в руслах пересохших рек или в маленьких погасших вулканах, которые горбами вздымаются над зарослями. Самые старые с достоинством покачивали удлиненными, оттянутыми мочками ушей со вставленными в них трубочками из тканей, дерева или железа, — они походили на петли из кожаных сморщенных шнурков и спускались им на плечи.
Единственным украшением мужчин были их копья.
У всех, кроме молодых воинов, которые вереницей кружились на середине площадки. |