Море, шепча: «Ты обещана мне!», подступает к окнам, вливается в раскрытые двери; у Яссы, держащего ложку в объеденной рыбами руке, больше нет лица, только голый череп под черной треуголкой с золотым галуном; мертвецы с вырванными сердцами и глотками карабкаются по вантам, ставят паруса, садятся на весла, валятся за борт и тают в толще воды — так отражение тает в толще стекла — в тот самый миг, как на горизонте зеленым горбом выгибается Тортуга; безумный Сесил стоит у руля корабля-призрака за полвека до пустых палуб и неизъяснимой жути «Марии Селесты»… Значит, умная девочка Эби перешла от бесполезных рыданий к крупнокалиберному оружию — к страхам? Рассчитываешь привести мамочку к покорности, в считанные минуты свести ее с ума, запереться в ее утробе от мира, точно в теплой, влажной, комфортабельной тюрьме — и пускай тюремщик противостоит штормам и ветрам за вас обоих?
И тогда Саграда открывает рот, принимая в себя пищу богов — переперченную, пересоленную и чересчур жирную для амброзии.
Почти сразу же ей становится тесно в собственной коже, в животе саламандрой разворачивается боль, все жарче и шире, шире и жарче, прожигает насквозь до пота на лбу, до невозможности держать спину и свести вместе расставленные, ослабевшие ноги. Нижние юбки, мокрые от плодных вод, липнут к бедрам, человеческое тело сдается и берет то, что может получить, отдавая то, что может отдать.
Вопль рвется из глотки, выбивая мозг через уши. Волны огня и давления сменяются четкими, безошибочными взмахами когтей, полосующих Кэт изнутри. Пиратке мерещится то огромная игуана с колючим гребнем, бьющаяся у нее в утробе, то горячее, тяжелое ядро, раздвигающее кости, стремящееся выйти через узкие, мальчишеские бедра — спереди, сзади, отовсюду сразу, проломив дыру между ослабевших ног. И ползут, сочась кровью, разрывы, отчего Саграда то воет дуэтом с Китти, то дышит мелкими, частыми вдохами-выдохами, черпая силы в злости.
Злится Пута дель Дьябло сейчас на всё и на всех — и на богов, скормивших ей свою отраву, и на дочь, не желающую покидать материнское чрево по-хорошему, и на муженька своего, пропавшего в недрах замка Безвременья, заплутавшего не то в памяти, не то в снах своих сатанинских. В особо мучительные моменты Кэт мысленно перечисляет пытки, которым подвергнет милорда, как только придет в себя — или, не признаваясь самой себе, молится всем богам рая и ада, чтобы Велиар наконец пришел и прекратил все это. Неведомо как, но прекратил. Эби его ребенок, пусть слушается отца, потому что матери у нее не будет.
Саграда уже не помнит, отчего ее дочери предстоит расти сиротой. Просто знает: так и будет. Она многое забыла, пока рожала. И Абигаэль тоже забывает, с каждым сантиметром продвижения по родовым путям забывает тайны и истины, вплетенные в изнанку мироздания, ведомые лишь ей, дочери демона. Словно тускнеет яркий, всеми цветами вселенной затканный гобелен, на который Эби любовалась долгие месяцы, рассказывая матери обо всем, что видит. И мать, и дочь глупеют, превращаясь в обычные человеческие существа — настолько обычные и настолько человеческие, насколько получится. Наверное, иначе нельзя, но Кэт жалеет дочку и… Билли Сесила. Нелегко им придется без сверхъестественных подсказок.
— Абойо, — Саграда призывает мамбо как последнюю надежду свою — снова. — Абойо, чертова перечница! Дьявола! Приведи мне дьявола!
Тот, благодаря кому она получила почетный и позорный титул Священной Шлюхи, ее грех перед Торо, не оставит дочь Пута дель Дьябло. Кэт уверена: он рядом. Он всегда где-то рядом, следит за судьбой пиратки глазами чернее адовой бездны.
Лицо Яссы склоняется над распростертым, обессиленным телом роженицы, сменяет несколько личин — мелькают лица Абойо, Мамы Лу, вечно пьяной кастиски Бониты, покойного Энрикильо и безымянного квартирмейстера, тоже, возможно, давно покойного — и появляется Он. |