— Дочка ваша допрежь времени спятила, пророчествует, зараза мелкая… — хрипит Катя, массируя сорванное горло.
— Наша порода, — одобрительно кивает Люцифер. — Тинучча, что встала, как жертва вечерняя? Красное вино у тебя есть? Подогрей и подавай. А то неделю сипеть будем. За темных богинь с раем спорить — это тебе не крестиком вышивать.
Тинучча, и правда стоявшая с заломленными над головой руками и распахнутым ртом, отмирает и бросается к буфету. А скажи я ей: дай вина, хозяйка! — сразу бы заныла, что ребеночку, мол, вредно, усмехается Катерина. Надо, чтоб мужчина приказал. Овца патриархальная.
* * *
В нижней колбе песочных часов под названием замок Безвременья все иначе. Кэт и верхний-то замок видела мельком, а нижний не видит вовсе, но разницу ощущает. Ни ковыльного моря за окнами, ни неба, по-осеннему высокого, по-предзимнему прозрачного. Ни неба, ни света, ни трав — будто не было их никогда. Ни следа, ни запаха, ни привкуса. Только черви скользят по коже невесомым касанием, только корни веревками опутывают тело, только слизь стекает по камням и впитывается в утоптанный пол склепа.
Пута дель Дьябло лежит лицом вниз на глубине обещанных шести футов. Запах земли наполняет ноздри, вкус земли стоит во рту. Саграда пытается выплюнуть замешанную на слюне и желчи грязь, но не может разомкнуть губ. Кажется, они зашиты суровой ниткой — не изнутри, заподлицо, чтобы в гробу покойник выглядел прилично и не вздумал показывать миру синий распухший язык, а широкими стежками через край. Глаз тоже не открыть — веки на живую нитку сметаны. В руке, неловко подвернутой под живот — ручка ножа. И что-то влечет ее, тащит наружу из земляного плена, через камни и корни, через безумие и забвение, через память и сны.
Бокор. Кимбандейро. Ее хозяин подземелья. Владыка палат из грязи. Повинуюсь тебе, Легба до Мива, покровитель зеркал. Повинуюсь и откликаюсь, пусть язык мой нем, глаза слепы и в руке моей нож — я вижу тебя и отвечаю тебе, я исполню волю твою и умру во второй раз, когда не буду тебе нужна.
Могучая, словно сама смерть, рука вцепляется Кэт в холку, в то самое место между шеей и спиной, где у женщин в годах вырастает «вдовий горб», знак прожитых лет и неизжитых печалей. Там, где жесткая львиная грива щекочет нежную голую кожу, а мощная звериная шея переходит в хрупкие женские плечи. У той, чьи веки сшиты суровой нитью, а уста запечатаны могильной землей, у демона-людоеда по имени Китти.
— Де-е-евочка, де-е-евочка, — рокочет любимый, прекрасный, единственно желанный голос, — выплюни уже эту гадость…
У Китти отбирают нож, острие подцепляет нитку и все та же рука, упоительно пахнущая кровью и потрохами, причиняя такую правильную, долгожданную боль, вытягивает нитку. Рот ноет, точно полузаживший шрам. Демон раззявливает пасть, выхаркивая землю, траву, мертвых червей, весь холод и черноту нижнего замка Безвременья. Любимый голос посмеивается, любимые руки похлопывают по спине, по-хозяйски оглаживают плечи и голую грудь. У демоницы от счастья подгибаются ноги.
— А теперь освободим глазки… — мурлычет хозяин.
Китти невольно дергается и скулит, когда лезвие ножа касается века.
— И не спорь со мной, животное. — Это не гневный окрик, а всего лишь мягкое предупреждение, но и его достаточно, чтобы львиноголовый демон Ламашту, жравший людей десятками, испуганно замер и позволил ножу орудовать возле самых глазных яблок. — Можешь открывать.
Господин позволяет взглянуть на него! Китти смотрит, жмурясь, будто от солнца, бьющего в лицо. Больше всего хозяин похож на кровавый рассвет за пеленой дыма: алый абрис дымных клубов складывается в зыбкий силуэт — крутые рога, огненные крылья. И сквозь горчащую тьму — нестерпимо яркие глаза. |