— Кто-нибудь выздоровел?
— Насколько мне известно — пока ни одного, — ответил Флор. — Но случалось, человек, заболев, проживал неделю, прежде чем отойти.
— Скоро начнутся выздоровления, — сказал Лавр. — Чума слабеет. Рад был повидаться с тобой, брат.
— Ты с ливонцами? — поинтересовался Флор. — Здесь не останешься?
Лавр покачал головой.
— Должен же кто-то ходить за больными, — сказал он почти укоризненно.
Флор кивнул, приняв упрек как должное.
— А кто-то должен остаться в живых, Лаврентий. После чумы в городе будет много работы.
— Я ведь тоже не умру, — напомнил брату Лавр с самым невозмутимым видом.
Они обнялись еще раз и разошлись. Флор заложил засов на воротах. Он знал, что Наталья стоит возле окна и смотрит на происходящее во дворе, и грустно усмехнулся: жена может не беспокоиться, он не уйдет — кто-то должен остаться в доме, чтобы защищать домочадцев, если разгромы и беспорядки начнутся в Новгороде не на шутку.
И только повернувшись ко входу в дом Флор заметил, что Харузина здесь больше нет.
Эльвэнильдо ушел вместе с Лавром и ливонцами.
* * *
Больница, наскоро устроенная на старом складе, среди товара, за которым никто больше не придет, представляла собой нечто чудовищное. Если припоминать американские сериалы, вроде «Санта-Барбары», где какой-нибудь «несчастный миллионер» серий так двадцать лежит в коме, в присутствии мигающих приборов, чистейшего белья, красивой мулатки-санитарки в голубеньком похрустывающем халатике, и периодически появляющихся в палате озадаченных детей и опечаленной «недовдовы», — ну тогда можно вообще, наверное, cpaзу застрелиться.
Однако были у Харузина и другие воспоминания. Вроде больницы «имени 25 Октября», где умерла его прабабушка. Старушка была признана «неперспективной» — ее увезли с инсультом ночью, а наутро мама и Сережа отправились ее навестить.
В длинных серо-зеленых коридорах, тускло освещенных лампочками, пыльными и засиженными мухами, сидели, бродили, лежали люди. Кровати стояли вдоль стен, на них кто-то страдал. Резко воняло мочой и какими-то химикатами (впоследствии Сереже делалось дурно в школе, если он улавливал похожий запах в кабинете химии). Из мужского туалета настырно и промозгло тянуло старым табачищем. Сестры, коренастые, горластые, в грязных белых одеждах, бегали по коридорам на сильных, коротких ножках и стучали босоножками по линолеуму. Они даже не пытались уличать больных за то, что те курят, нарушая все правила. Пусть перед смертью порадуются, все равно им недолго осталось.
Среди этого бесконечного фестиваля страданий угасала прабабушка, всегда чистенькая и аккуратненькая старушечка с пожелтевшим, сморщенным личиком. Морщинки — и те лежали на нем аккуратненькими венчиками. Прабабушка улыбалась чему-то. Так с улыбкой и умерла — к вечеру того же дня.
Потом ее хоронили, с орденами, оркестром, выступающими от завода и двумя бывшими сослуживцами по полку (во время войны прабабушка была связисткой).
Долгое время Сергей полагал, что это воспоминание — самое жуткое и самоё «взрослое» в его жизни. И лишь оказавшись в чумном бараке в Новгороде 1561 года, он понял: у ада на самом деле не существует дна. Опускаться можно как угодно низко — все равно бездна под ногами останется.
«Где царство дьявола, там преизобилует благодать», — сказал ему Лаврентий.
Ни Лавр, ни ливонцы даже не удивились, когда заметили, что Харузин решил присоединиться к ним. Сергею было стыдно за свои мысли о ливонцах, о чем он, естественно, никому рассказывать не стал. Проглотил их, как какую-то отвратительную тухлятину, и постарался позабыть. |