Изменить размер шрифта - +
Брякнула вилку с обломанным зубчиком. Оперлась на стол.

– Вот так‑то лучше, чем матери по телефону хамить. Убили ее. Мертвая она. Потаскуха.

Ляля медленно подняла голову. Мама смотрела в ее белое алебастровое лицо, в глаза, горящие темным багровым огнем, улыбалась брезгливой улыбкой, говорила, говорила, говорила, говорила…

Мама смотрела в Лялино лицо – и не видела, как никогда в жизни не видела никого, кроме себя.

– Мама. Я тороплюсь.

– Куда это?

Как удивилась. Нечасто я видела, как она удивляется.

– Я ухожу.

Мамино лицо налилось темной кровью. Как брюшко комара.

– Да ты что, дуреха, совсем без ума?! Не хочешь жрать – не жри, марш в комнату! Чтобы я не слы шала… Выросла дылда – сиськи по пуду, а без грамма мозгов!

– Я не могу больше, мама. Я тебя любила…

– Ты меня любила?! Да я из‑за тебя ночей не спала, все нервы вымотала, все жилы, я на тебя, дрянь неблагодарная, всю жизнь работала, человеком тебя делала…

– Я умерла, мама! Ты понимаешь – я умерла!

– Вот же дура, прости господи! Умерла она. Я тут вокруг нее кручусь, как проклятая, успокаиваю, уговариваю – а она мне такие ультиматумы. Нет уж, тебе, милая моя, умирать рано, ты еще нам с отцом должна…

– Все, мам. Можно, я тебя поцелую?

– Поцелует она! С хахалем своим не нацеловалась?!

Ляля встала, подошла, взяла мамину голову руками и наклонила в сторону.

– Руки‑то как у покойницы…

– Прости. Я попыталась. У меня не вышло, мамочка.

Тело грузно и мягко осело на пол. Ляля передернулась от омерзения. Вышла из кухни. Постучалась в мамину спальню.

– Папа, там маме плохо.

– Как – плохо?!

Выскочил, маленький, тщедушный, жалкий, с остатками слипшихся волос на темени, небритый, в растянутых тренировочных брюках. Лицо измятое, под глазами – синяки. Запах близкой смерти. Запах безнадеги, обреченности. Смотрит – и не видит. Мой любимый папа, мой бедный папочка…

– Ах ты, господи! Лялька! Лялька!

Лялька порывисто схватила куклу, выскочила в коридор, щелкнула замком – на лестницу – захлопнула дверь за собой. Светлым призраком – стремительно и легко – по ступенькам, по двору, по улице.

Я сделала очень плохо. Папочка привык быть рабом. Он ведь уже не сможет жить на свободе. Он тоже скоро… ох, поздно, поздно…

Но не сделать этого я не могла. А сделать то, что надо сделать с ним, я тоже не могу. Прости, папочка. Прощай, папочка…

 

В тот год осенняя погода стояла долго на дворе.

Каждый вечер был ультрамариновым, ледяным. Лед трещал под ногами, звенела трава, хрустели листья. Трескалась стеклянная черная вода. Звезды смотрели с небес острыми ледяными осколками. Каждая ночь была черной. Луна меняла фазы, летела по бархатному небу узким, опасным серебряным серпиком, медной монетой со сбитым краем, круглой, белой, холодной дырой. Каждую ночь ветер стонал в зарослях антенн, в струнах проводов, гудел, свистел унылый, простой, бесконечный мотивчик. Каждое утро было серым. Синее небо заволакивала странная муть, начинался дождь, шел, шел, шел, шел… Дождь шуршал по подоконнику за плотными шторами. Солнца не было. Золота не было – только холодное, потустороннее, таинственное лунное серебро, только траурный бархат злых небес, расшитых алмазами. И хотелось тепла, и тепла было негде взять – и тепло неожиданно получалось из случайных прикосновений – и Генка с Женей сидели на тахте бок о бок, а Лялечка ложилась к Жене на колени. Тогда лед таял до следующей ночи.

И не было ничего, кроме Жениной комнаты в коммуналке, откуда странным образом исчезли соседи.

Быстрый переход