Изменить размер шрифта - +
А когда начинает плакать, он чувствует, что прежняя близость никуда не делась, она здесь, спустя годы, такая же, как в то время, когда были только они вдвоем, прежде чем они обратили внимание на весь остальной мир. Он смотрит на нее так, как смотрел тогда, и она отвечает на его взгляд. Оба не желают возвращения в то время, но молча празднуют то, что никогда не может быть утрачено. Потом он встает. Подходит к окну и смотрит на бульвар и верхушки олеандров, толпу людей, лезущих в ярко-желтый автобус, на щиты с рекламой сигар и стирального порошка. Он думает, что из всех людей Клаудия для него одновременно самая близкая и самая далекая женщина и что он желал бы, чтобы было иначе.

 

14

 

Мое тело хранит память о некоторых событиях. Аутопсия показала бы, что я родила ребенка, ломала несколько ребер, лишилась аппендикса. Другие недуги не оставили следа; корь, свинка, малярия, нагноения и инфекции, простуды, расстройства пищеварения. В детстве и юности я много лет носила на колене отметину — лоскуток сморщенной розовой кожицы, память о падении с уступа в Лайм-Реджис, когда меня толкнул Гордон (хотя может, и правда, что не толкал). Сейчас я уже не нахожу эту отметину — тело тоже умеет забывать. Патологоанатом, конечно, может выяснить больше, чем археолог, которому достается лишь скелет. Мне довелось читать отчет о раскопках, где педантично и отстраненно, как всегда в таких документах, описывался скелет англосаксонской женщины, найденной в неглубокой могиле лежащей лицом вниз. Сверху она была придавлена тяжелым камнем. Положение камня и судорожно скрючившийся скелет позволяли сделать вывод, что женщина была похоронена заживо. Эти скупые слова, молчание камня и костей донесли из глубины веков вопль боли и ужас. Мой патологоанатом мог бы, самое большее, мельком подумать о стонах, сопровождавших роды, или поразмыслить о сломанных ребрах.

Но мое тело хранит и память об антропогенезе, оно помнит питекантропов и австралопитеков, первых млекопитающих и тех странных созданий, что махали крыльями, ползали на животе, плавали в Мировом океане. Может, эта память говорила во мне, когда в детстве я обожала лазать по деревьям, и стала причиной моей любви к теплым морям. Сама того не сознавая, я делю эти воспоминания со всем миром — с лангустами и собаками, с лошадьми, лемурами, гиббонами и шимпанзе. И лишь милостью Божьей я есть я. Впрочем, будучи воинствующим агностиком, я не думаю, что Бог имеет к этому какое-то отношение.

В какой-то мере мое тело определило мою судьбу. Жизнь привлекательной женщины не такова, как жизнь дурнушки. Моим волосам, глазам, форме рта, очертаниям груди и бедер — всему было воздано должное. Человеческий разум может восприниматься отдельно от внешности, но индивидуальность в целом никогда; в восемь лет я осознала, что окружающие считают меня хорошенькой, вектор был задан. Ум делал меня одним человеком; ум вкупе с привлекательной внешностью — другим. Это вопрос самооценки, а не самодовольства.

Я вернулась из Мадрида с синяками и необычайно внушительным банковским счетом, разрываясь от интереса ко всему. Мир изумлял меня. Зеленая вода Ла-Манша, чайки, висевшие в небе над паромом, проржавевшие поручни, изгиб сиденья казались мне исполненными глубокого значения, словно произведения искусства. В 1942-м, в Каире, я восстала против бесконечности мироздания; в тот черный день я шла вдоль берега Нила, и все красоты мира были мне ненавистны — жизнь, краски, звуки, запахи, пальмы, фелуки, змеи, которые без устали кружили в невыносимо синем небе. Сейчас же вся разница была в том, что я осталась жива. Я простила мирозданию эту разницу. Как великодушно с моей стороны. И как ловко.

Приехав в Лондон, я послала за Лайзой, которая жила в Сотлее с бабушкой. Мне хотелось возместить упущенное, то, что я была такой матерью, какой была. И еще: мне хотелось ее видеть.

Клаудия, Джаспер и Лайза идут по одной из просторных аллей Лондонского зоопарка.

Быстрый переход