Смысл в этом, конечно, есть. И все же: откуда у нее эта осмотрительность? Очевидно, что не от меня. И не от Джаспера. Наследственность и окружение… Для Лайзы определяющим стало второе. Моя мать и леди Бранском сделали из нее то, что хотели. И это тоже моя вина.
Вчера она читала мне газету, изо всех сил стараясь выбрать то, что могло меня развлечь или заинтересовать. И все же пропустила самое увлекательное. Я заметила это уже потом, когда «Обсервер» лежал на ночном столике. Слова приписывались Мисс Мира-1985: «Я думаю, судьба — это то, как вы ее понимаете».
Интересное мнение, вот бы знать, насколько искреннее. Давайте обсудим это на примере а) Эрнандо Кортеса, б) Жанны д'Арк, в) жителя Будапешта 1956 года. Объем трактата не ограничен.
1956-й. Лайзе исполнилось восемь лет. В тот же год произошли и другие, более громкие события. Конфликт из-за Суэцкого канала. Венгерское восстание. Мы с Джаспером расстались — не в первый раз и не в последний. Лайза вернулась в Сотлей. Я старалась видеться с ней как можно чаще. Я писала колонку для газеты Гамильтона, наша договоренность гнала меня в самые разные места — как раз то, что мне было нужно, когда на середине жизненного пути у меня вдруг открылось второе дыхание. Я писала обо всем, о чем хотела, обо всем, что будило во мне живой интерес. В тот год я и те, кто думал, как я, слушали выступления Идена — сначала с недоверием, потом с гневом. Впервые, когда за эти несколько недель резонерство правительства сменилось очевидной невменяемостью, мы почувствовали, каково это — жить в политизированном обществе. Люди кричали друг на друга, друзья переставали общаться, распадались семьи. Я имела доступ к вожделенному печатному слову, но и я, в тревоге и возмущении, шла к юнцам в коротких пальто и шарфах, по цвету которых можно было определить, в каком колледже они учатся. Гостиные и церкви были забиты спорщиками. А потом, в середине недели, когда события шли по нарастающей, стал очевиден жестокий цинизм происходящего: в то время как мир спорил о ценах на нефть и водных путях, в Будапешт вошли танки. Я разорвала уже готовый текст для завтрашнего номера и написала новый. Я уже не помню, о чем говорила в той статье, — помню лишь чувство беспомощности, словно я свидетель, безучастно наблюдающий за убийством. Чувство было такое, что Венгрия — это не другая страна, а другая эпоха, и потому недосягаема.
Но это, конечно, было не так.
— Я звоню вам, — прорезается слабый голос сквозь толщу атмосферных помех.
— Я знаю, что вы мне звоните, — отвечает Клаудия.
— В газете мне дают ваш телефон.
Клаудия вздыхает. В газете не имеют права так делать. Они это знают. Какая-нибудь глупая стажерка. Какой-нибудь докучливый зануда.
— Послушайте… — начинает она.
— Из Будапешта я звоню вам.
Клаудия переводит дух. Ох… Вот это да. В трубке пощелкивает, потрескивает, словно где-то на линии горит костер.
— Алло? Алло? Вы можете говорить громче?
— Я звоню вам ради моего сына, он в Уимблдоне. Моего сына Лазло.
— Уимблдон? — переспрашивает Клаудия. — Вы имеете в виду лондонский Уимблдон?
— Мой сын в Уимблдоне, в Лондоне, он учится.
— Кто вы? Пожалуйста, назовите свое имя. Говорите медленно и как можно громче.
И сквозь потрескивание, щелчки и океанские ветры долетел его голос — из другого места, но нет, конечно, не из другого времени.
— Я профессор университета… Моему сыну Лазло восемнадцать… Он изучает живопись… Приехал в вашу страну до того, как начались эти события, о которых вы пишете в газете, вы понимаете, о чем я говорю? («Да, да! — кричит Клаудия. — Но как вы… Не важно, продолжайте, продолжайте, пожалуйста, я вас хорошо слышу». |