Это очень немало. Но все же Лайзе не было смысла ревновать. Когда она стала постарше — в семнадцать, восемнадцать лет, — она была с ним вежлива, но держалась отчужденно. Сейчас, когда они изредка встречаются, она ведет себя так, словно он ее троюродный брат, который вот-вот скажет, что пришел просить у нее взаймы.
К тридцати годам Лазло остепенился — насколько это было для него возможно. Он стал жить с мужчиной старше себя в Кэмден-Тауне. Это был престижный антиквар, из тех, у кого в магазинчике нет ничего, кроме двух-трех запредельно дорогих предметов мебели и пары китайских ваз. Я никогда не интересовалась, кто этот человек, но он заботился о Лазло, терпел перепады его настроения и давал ему какую-то работу.
Лазло нельзя назвать успешным художником. Я очень хорошо понимаю, почему люди не хотят покупать его картины: с ними слишком неудобно жить. От них тянет тревогой, они режут глаз, они негармоничные, раздражающие. Создания порожденные ночным кошмаром, бродят посреди сюрреалистического пейзажа, все распадается и расползается, люди в страхе бегут по разрушенным городам. Некоторые картины висят у меня дома — у меня не было выбора: если не я признаю их достоинства, то кто же? Как бы то ни было, я к ним привыкла.
15
— Бога ради, — говорит Клаудия, — ты ведь пришел меня развлечь, так нечего сидеть в углу и мяться.
Сегодня плохой день, говорить она может только шепотом.
— Мне ничего не сказали, — чуть не плачет Лазло. — Мы были во Франции, потом я поехал в Нью-Йорк, а когда вернулся, позвонил тебе, но никого не было, потом позвонил еще — и снова никого, и тогда уже я позвонил Лайзе. Почему они мне ничего не сказали?
— Они пытались. Лайза тебе звонила. Но ведь ты был в отъезде.
Лазло наклоняется к ней и вглядывается в лицо:
— Как ты?
— Пока еще здесь.
Лазло бредет к окну. Он тощий, в свитере с протертыми локтями, черные волосы подернуты сединой. Клаудия наблюдает за ним.
— Что я могу сделать для тебя? Что тебе нужно? Что тебе принести? Книги? Газеты? Я буду приходить каждый день.
— Нет, — немного резко отвечает Клаудия, — вполне достаточно, если ты будешь приходить время от времени. Расскажи мне о Франции.
— Франция… — Лазло пренебрежительно машет рукой. Франция была для Генри. Камины. Сплошь старые камины для глупых богатеньких дамочек, которые платят кучу денег.
— А Нью-Йорк?
— У меня там была выставка.
— Вот как. Много продал?
Дверь открывается.
— К вам гости! — кричит сиделка.
Клаудия поворачивает голову.
— Привет, Сильвия, — говорит она шепотом.
Ну уж нет-нет-нет, она не будет вступать в ненужные контакты — это теперь ее привилегия. Она закрывает глаза и предоставляет заниматься этим Сильвии и Лазло. Которые, как ни посмотри, всю жизнь прожили словно на разных планетах. Она слышит, как Сильвия говорит, что никогда не была без ума от Нью-Йорка, и как Лазло бормочет, что нет, он нечасто бывал в театре, и что да, там было довольно холодно.
Нам всем случается иногда играть роль случайного связующего звена. Так, я связываю Сильвию и Лазло, Лайзу и Лазло. Гордон связал меня с Сильвией. Сильвия всегда спасалась от Лазло, говоря, что он трудный мальчик, а Клаудия к нему чересчур добра. Лазло в буйный период между двадцатью и тридцатью годами, бывало, частенько за глаза передразнивал Сильвию, безжалостно и точно. Гордон находил его занятным, но утомительным: у Лазло душа все время болталась, как рубашка на ветру, а Гордону это было чуждо. Он не имел ничего против того, что у людей есть душа, но считал, что она должна быть аккуратно заправлена и не топорщиться. |