|
С писателем, милым сердцу Алешкой, когда еще придется пройтись накоротке и поволынить о всякой всячине. Затылок у Гришани наголо выстрижен, бурая шея, изрытая глубокими морщинами, показалась Бурнашову настолько старой и беззащитной, что у него сжалось сердце от любви и сострадания. Почудилось, так давно не видал соседа, будто вечность назад покинул деревню – и все там безвозвратно переменилось, и сейчас не узнать милых мест; вот и сосед заметно состарился, беспощадно прокатилось по нему время. Кепку Гришаня сунул в карман пиджака, и белая шишка на темени средь слипшихся волос так и кидалась Бурнашову в глаза, словно бы она-то и пила последние силы Гришани Самсонова.
«Дом твой пас, как за своим наблюдал, – вдруг кинул за плечо Гришаня. Он словно бы прочитал, что томило Бурнашова. – Ты чего Лизуху-то с мужиком кинул? На испытанье? Принесет в подоле – не узнаешь. Бабу воля портит». – «Вот и хорошо, – притворно засмеялся Бурнашов. – Самому трудиться не надо. А што?» – «Да так. Плохого за ней, Лешка, ничего не видел. Уж не скажу. Но за бабой разве уследишь? Она, прокуда, коли захочет, со штыком солдатским согрешит и не устрашится. Такая лешачья натура». – «Ладно, ты это брось. Я жене верю. Сторожа ведь не приставишь», – грубо оборвал Бурнашов, а в груди чувство такое – не рождался бы на белый свет.
«Доверяй – но проверяй, – подумал Гришаня. – Жди от бабы не веры, но горя». Вслух же увел разговор на иное:
«Помнишь, Лешка, росли у меня птенцы глухаря?» – «Ну…» – «Так все подохли. Кабы знал кто, чем кормят, послал бы телеграмму срочную, пусть совет дадут. А то пропало пять штук, были бы по пять кило каждый. Считай, два барана пропало. Это ж мясо, да и какое, – Гришаня с этими огорченными словами оглянулся, а зеленоватые глаза хитро смеялись, и все его собранное в гармошку лицо не выказывало ни капли сожаления. – Бывало, Митрий глухаря убил, а найти не мог. Я иду, он лежит, глухарь-то. Ну как баран. Вдвоем тащили его; крылья раскинул – избу накрыть можно. Неделю вся семья ела да коклет навертели. Мясо не скотское, древесиной отдает. В печь на сутки – и парь». – «Полно врать-то тебе», – для виду усомнился Бурнашов, но не пресек бывальщины: Гришаня мастер лить пули, заливает по обыкновению семь верст до небес, но сказки помогали коротать дорогу. «Пусть чирей на глазу вскочит, пусть черти затолкут, коли соврал, – побожился Гришаня. – Это не бяда, Лешка, ты не кручинься. Все хорошо, все лабуда. Бяда настигнет, когда помирать захочешь и не сможешь. Вот уж тут бя-да-а… Мы было плотничали на отходе. Баран бегает. Поймали его, да и целиком в котел, прямо в шкуре. Лучше уварится, пар не выходит, и запах не улетучивается. Ловко? Ты пошто не смеешься, кручинный человек? Куда бегал?» – «В монастыре был, хотел в монахи повязаться, постриг принять». С этими словами Бурнашова словно острогой пронзило: он вдруг понял, что ему хочется спрятаться, затаиться, чтобы до скончания века пропасть с чужих глаз. Как сказал Гришаня? Бяда, когда помирать захочешь, а не сможешь. Смерть – это когда спрячешься на время в страшный схорон, недоступный прочим, а после в ином времени, при новых людях вытаишься как бы ниоткуда, как новенький грошик, и примешься опять жить. Гришаня приостановился, наверное, прочитал мысли Бурнашова, укоризненно покачал головою, прощупывая взглядом спутника, все его вострое лицо собралось в страдальческую гримасу, словно бы самого разнесчастного человека настиг он на распутье и сейчас уговаривал вернуться к жизни. «В монастырь-то убегают, у кого причинное место до корня сносилось, – сказал он убежденно, – а ты вон какой еще молодец. |