Изменить размер шрифта - +
 – Мясо пасет, но мяса не ест. Что заработает, в один день и пропивает. Свистит в кулак, долдон, брюхо чешет, и радости полные штаны. Ты чего мясо-то свое растерял?» – вдруг закричал Гришаня, страшно уставясь. «Не-е, мясо не растерял, кому оно надо? Мясо мое ходит, травку щиплет», – добродушно отозвался пастух, но зоркий глаз хищно прострелил луговину, пересчитал скотинок. На суходоле, где бурая трава не выше карандаша, каждая животина далеко видна. «На другую весну, Толька, как ты хошь, но стадо у тебя отберу. Пойду в правление и наймусь. Пасти не умеешь». – «Умею, как не умею», – радостно улыбаясь, отозвался пастух. «Вот и не умеешь. Ты лежишь, а овцы без толку бродят, зря вес спускают. Пасти надо сильному человеку. Утром за ноги овцу на березу повесил, вечером снял, чтобы зря не шаталась. Она – вредное животное, все супротив. А силы нет, то возьми, Толька, ружье с бекасинником: раз пальнул в ляжку, будет целый день лежать под кустом, дробь выковыривать».

Пастух задумался чуть и сказал вдруг сурово, трезво: «Дурак ты, Гришка… А у нас новость, – добавил торопливо, изумясь своей неожиданной храбрости. – Мизгиря обворовали. Взломали сундук и обчистили». – «Чего там чистить-то?» – «Бобошки утащили. Вот. Заползли и церквы утащили. Ребятешка, кому боле. Мизгирь ходил плакал, обещал милицию привесть. Вот. – Пастух счастливо засмеялся, лопоухая безволосая голова обрела сказочный драконий облик; над чужим горем потешался и был ублажен и предоволен. – Мизгирь милицию привезет, он вас всех распушит. Ха-ха. Он такой. Вот, Ляксей, и ты Витьку-то Чернобесова тоже посади в турьму, чего он топором машется. Ты всамделе посади, и все. Даве он тебя грозился порубить. Вот».

Напоминание о Чернобесове вернуло Бурнашова к деревенской жизни. Простое надежное быванье на земле омрачилось. Капля дегтя, оказывается, не иссякла после отъезда сама собою, не померкла, но точила, портила весь вздвигнутый лад. Замкнутый деревенский мирок не собирался жить просто, как бы хотелось Алексею Федоровичу, свои страсти обуревали улицу и домогались до души Бурнашова, не оставляя ее в покое. Простить бы Чернобесова, и дело с концом? Да и простил ведь, давно простил, только для виду куражился, с намерением томил ближнего, чтобы унять его непонятную злобу; и оттого, что сразу не смог разрешить прю, сам в душе томился еще более. Всякое, даже самое крохотное дельце, требует завершения и не терпит двусмысленности: если и эдак, и так, то выйдет наперекосяк.

Пастух, словно бы догадываясь о муках писателя, в упор смотрел на него с насмешкою: для него и тут была своя крохотная радость отмщения непонятно за что.

«И посажу, чтобы неповадно было, – опомнясь, с убеждением сказал Бурнашов. – Я уж и заявление сделал». Сказал и тут же прикусил язык, выругал себя за настырность и неуступчивость. Темя ныло, голова напоминала о себе, нарушенная плоть настраивала на вражду, а сердцу хотелось мира и покоя. Что я за чудовище, откуда сыскался такой арап, прости господи? Деревня же возненавидит меня, если я засажу Чернобесова. Иль обрадуется и зауважает, коли подальше упрячу смутьяна?

«Писатель, ты его туда, в турьму. Вот. Чтобы не за-бижал», – гугнил пастух, сверля Бурнашова зеленым нахальным глазом. «Молчи, лабуда, – замахнулся Гришаня. – Тресну по балде, – расколется как репка. Это по тебе дурдом плачет. Да и ты, Алексей Федорович, зря все это задумал. Прости человека – и дело с концом. Витька мучается, ты его на поступок столкнуть можешь. Он с испугу тогда звезданул. Думал, ты с наукой на него, вот и решился, дурачина».

Бурнашов ничего не ответил и решительно направился к деревне, принакрытой ветлами. Пустую говорильню вести, точно воду в ступе толочь.

Быстрый переход