На другой день объявили локдаун, и она, долистав до конца их любимую категорию, пожаловалась, что все лимоны разобрали.
Флиртовать в инстаграме было естественно: поводом могла стать фотография двухлетней давности или совсем свежая история, которая должна была исчезнуть через сутки, и тогда единственным напоминанием о ней оказались бы несколько бережно составленных фраз. То был робкий этап их любви, осторожная романтическая рекогносцировка, и любое слишком категоричное суждение могло растоптать молодое еще чувство – признательности? привязанности? любопытства? – но он ощущал себя заклинателем слов, раз за разом находя самые точные, самые перламутровые. Этим утром он шарил руками в пустоте и с каждым новым подходом, который заканчивался позорной ретирадой, только сильнее на себя сердился.
То есть, конечно, не в хорошей книге, а в шишкинском интервью: швейцарский классик как то сказал, что не разменивается на письма, боясь растратить литературное вещество, которое нужно ему для романов. Когда то он видел в этой надушенной фразе признак душевной скупости, но сейчас, дочерпав до конца свой совсем не безграничный, как выяснилось, запас слов, впервые почувствовал к этому автору что то вроде симпатии: выходит, и ты знаешь, каково это – скрести уже по самому дну.
Она перевернулась на другой бок, и он заметил, как деликатно ложится солнце на ее волосы. А может, так и начать – с портретной зарисовки, любовного описания носа, ушей, губ; кое как, немножко против правил, расписаться – и в конце концов взмыть к той единственной фразе, ради которой все это, вообще то, и затевалось? Да и потом – о каких правилах тут может идти речь; как можно думать про универсальные законы, рассуждая об индивидуальном счастье? Солнце нырнуло в тучу, дивный свет погас, и по ее спокойному лицу пробежала тень, которая обычно предшествует пробуждению, когда будто какая то невидимая рука проверяет, все ли на месте, и, только закончив инспекцию, позволяет наконец проснуться.
В нем давно бродила идея, что худший день недели, конечно, не понедельник, а воскресенье – фальшивый выходной, весь построенный на ожидании неотвратимого. Но если мирная жизнь располагала к обманным маневрам – остаться в городе или его покинуть, окружить себя близкими или уединиться, – то с закрытием всего никакого выбора не осталось. Это должно было свести на нет всякую разницу между буднями и выходными, но в действительности лишь усиливало то гнетущее ощущение, которое он испытывал уже двадцать лет, глядя на часы и понимая, что скоро все пойдет с начала – в том же невыносимом ритме.
День начался с шума: крышка сахарницы никак не садилась ровно и, когда нужно было зачерпнуть из нее пару ложек в чай, с чудовищным звоном падала на стол. «Так, из за неожиданного грохота, люди и расходятся», – подумалось ему вбок, каким то другим, необычайно запасливым умом, и он пожалел, что рядом нет бумаги, чтобы перенести эту идею на какой то надежный носитель. Мысли – причем вроде бы не бездарные, заслуживающие того, чтобы когда нибудь сквозь них проросло что то путное, – в последнее время все чаще растворялись, не оставляя после себя ни намеков, ни опорных слов, и в этом он видел еще одну причину, по которой разучился писать. Кто ясно думает, тот ясно излагает – откуда то из университетских времен всплыла цитата Буало и потянула за собой сразу все: аккуратную скуку французского классицизма, реферат о «Поэтическом искусстве», коллоквиумы пожилой преподавательницы франкофонки, которая, выслушав десять минут его беспомощного блеяния (на экзамене ему достался второй, не читанный, конечно же, том «Дон Кихота»), сказала, что он никогда не станет ученым; и то, как он злился и как быстро признал ее правоту.
«Ты чего тихий такой?» – спросила она, намотала на ложку пакетик, положила его на блюдце перед собой и, бегло посмотрев на экран телефона (дата, время и бестактные рабочие сообщения), кивнула, как бы соглашаясь с невидимым собеседником. |