Не разделяя целиком его теории, она уважала этот смурной взгляд на календарь и признавала, что у каждого дня есть свой собственный норов. Они сходились на том, что среда – перевалочный пункт, в котором есть что то бесконечно обнадеживающее, а утро субботы – время самых дерзких, самых отчаянных мечтаний, но совсем по разному смотрели, скажем, на вторник (для него этот день походил на строго одетого мужчину из 1920 х, которому мысленно хотелось подражать; она различала в нем негромкий гул будущего, еще не введенного каким то милосердным указом праздника). И воскресенья она любила искренне, как любила жизнь во всех ее утешительных мелочах, и оттого где то в глубине души мечтала, что как он ставит на паузу сериал, чтобы объяснить ей эффектную перекличку между сценами, так и она однажды научится тормозить его, чтобы хоть на мгновение закончилось это бессмысленное, несправедливое самоедство и он увидел, до чего гармонично и чутко все в этом мире устроено.
Как обычно по выходным, время двигалось мучительными отрезками, когда кажется, что одним рывком переносишься сразу на несколько часов вперед, а потом мреешь, поражаясь, что на часах все еще нескладные 14:19. Они позвонили родителям, досмотрели эпизод, в котором Салли одними бровями пристыдила Дона, и он ушел на кухню с книгой, блокнотом и особенно тонкой ручкой – всегдашняя его читательская амуниция, которая как бы сообщала: когда меня озарит, я буду готов. Впрочем, в этот раз он не рисовался, а правда хотел написать что то важное – что то, что не давалось ему уже несколько недель.
Нетрудно прийти к мысли о безнадежной хрупкости брака, освоив классическую литературу, которая заполнена несчастливыми по своему семействами. Не то чтобы он грубо примерял на себя эти судьбы, прикидывая, как бы действовал в похожих условиях: он вообще ненавидел такой подход к книгам, согласно которому читателю полагается отождествлять себя с Гуровым или Нехлюдовым. И все же он полагал, что с этим (многозначительный курсив) нужно повременить. Его угнетала однозначность, тупая безальтернативность женитьбы: заманчивый своей непредсказуемостью горизонт в его уме превращался в угрюмо расчерченное поле, на котором разыгрывался мучительный пат. Потребовалось два тяжелых расставания, прежде чем он понял, какой это дурацкий предрассудок; два расставания – и один всемирный карантин.
Предложение не складывалось, и после шести депрессивная атака усилилась: он понимал, что завтра его опутают служебные тексты и на сочинение главного просто не останется сил, – придется жить еще неделю, день ото дня наблюдая, как голова все больше становится огромной флешкой (количество заразившихся, абсурдные слухи, бестактные рабочие сообщения). Писать нужно было сейчас, и он вернулся в комнату с двумя стаканами чая, нелепо рассчитывая на этот стимулятор – но разве не так же были написаны его самые любимые студенческие работы с воображаемым оранжевым разводом на титульном листе?
«А чего без лимона?» – спросила она и ушла на кухню. Он скорее придумал, чем действительно расслышал звук, с которым на доску брызнул сок, а потом на стол снова упала крышка сахарницы.
Ему нравилась история о том, как молодой Чехов писал рассказы, пока в соседней комнате шумело застолье; его вообще впечатляло, какие препятствия преодолевали кумиры прошлого, работая над своими сочинениями, и как ловко они умели маскировать неблагополучные бытовые обстоятельства. Но в этом и заключается роковая разница между богатырями и нами: гений продолжил бы терзать бумагу, пока терзали его слух, а он отложил блокнот, опустил телефон экраном вниз, закрыл глаза, уперся спиной в диван и начал считать, надеясь, что на семи его уже отпустит.
«Я тебе тоже положила – правильно?» – спросила она у него, напоминавшего в этой позе не то Будду в экстазе, не то римского императора, прикорнувшего перед тем, как обрушиться на провинившихся подданных. |