Чадрис, которому Владимир Константинович позвонил на работу, о случившемся уже знал и сразу же согласился на встречу.
Здание института, высоко приподнятое над улицей на массивном гранитном цоколе, поразило Люсина своей демократичной доступностью. Больные, большей частью страдающие ожирением, беспрепятственно ходили вокруг дома, ловя лучи остывающего осеннего солнца. Свободно, без всяких пропусков и паролей, входили и выходили торопливые посетители — многие, очевидно, лечились амбулаторно, и даже перед окошком регистратуры практически не было очереди.
Обойдя просторный сумрачный вестибюль, где изрядно попахивало парным скипидарным духом и грязями, Люсин нашел нужную лестницу и, не став дожидаться лифта, взбежал на третий этаж.
Петр Григорьевич оказался румяным жизнерадостным бодрячком, исключительно доброжелательным и не по годам энергичным. К потере друга он отнесся с мудрой сдержанностью медика, давно смирившегося с неизбежностью вселенского уничтожения. Бездушную логику природы, раз и навсегда пренебрегшей отдельно взятой судьбой во имя совершенствования вида, он воспринимал с несколько циничным бесстрастием адвоката. Вернее, присяжного поверенного, который, чтя и одновременно чуточку презирая стоящий над ним закон, прекрасно усвоил все имеющиеся в этом законе лазейки.
— Жаль. — Едва поздоровавшись с Люсиным, он покорно развел руками. — Это был великий ум! У него в запасе оставалось еще семь-восемь лет неплохой жизни. Невосполнимая потеря для науки.
— Разве нам дано знать, сколько отпущено судьбой?
— Судьбой? — Чадрис снисходительно рассмеялся. — Не понимаю, о чем вы. Есть генотип, опирающийся на заложенную в клетках программу, и весь комплекс недугов, унаследованных, а также благоприобретенных в силу случайных причин. То, что вы называете судьбой, на самом деле является лишь грамотно составленной медицинской картой. За полвека как-нибудь можно научиться ее читать.
— И так вы можете сказать о любом? — с недоверчивым интересом спросил Люсин.
— С большей или меньшей степенью вероятности.
— Обо мне, например? Сколько я еще проживу? — полушутя-полусерьезно осведомился Владимир Константинович.
— Что я, оракул? Или господь бог? Я бы сказал, если бы изучил вас так же хорошо, как и Юру: вашу психику, организм, биохимию… Впрочем, нет. Я бы вам ничего не сказал. Человеку незачем знать все до конца. В незнании, как и в иллюзиях, есть известная охранительная функция.
«Юра, — подумал Люсин с невольной печалью. — Для него Георгий Мартынович был просто Юрой… Как для меня Березовский. Они беседовали за стаканом чая о смысле и сущности жизни, обменивались сокровенными мыслями, и Юра любил Петю, и Петя любил Юру, что ничуть не мешало ему рассматривать кости друга на рентгеновском снимке, колдовать над формулой его крови, знать каждый камешек в почках и желчном пузыре. Вроде бы все нормально, а на поверку дико, непостижимо. Знать почти до года, что исчислены сроки, какие бы они ни были, и не думать об этом за шахматами или, скажем, в сауне, вдыхая смоляной жар. Все же удивительное создание человек!»
— Скажите, Петр Григорьевич, как смотрит врач вашего класса на самого себя? — непроизвольно отвлекаясь от главной цели, спросил Люсин.
— Интересный вопрос! — оценил Чадрис. — Думаю, что никак. Нельзя в один и тот же момент сочетать в мозгу опыт врача и доверчивость пациента. Пациент обычно побеждает. «Если лекарь заболеет, он зовет к себе другого». Шота Руставели это понимал!
— Вы лечили Георгия Мартыновича?
— Я наблюдал его… Да, скажем так.
— Короче говоря, давали компетентные советы?
— Не только. |