А многих, очень многих пациентов я видел лишь единожды: они приходили на одну встречу, а на следующий день их выписывали. Так я и стал утилитарным групповым терапевтом в духе Джона Стюарта Милля — на встречах своих одноразовых групп я старался преподнести наивысшее возможное благо наибольшему возможному количеству людей.
Может быть, именно потому, что я сделал ведение больничной терапевтической группы своего рода искусством, мне удалось сохранить преданность делу, заведомо безнадежному из-за обстоятельств, на которые я не мог повлиять. Я считаю, что создавал восхитительные групповые встречи. Прекрасные, как произведения искусства. Я рано понял, что не способен ни петь, ни танцевать, ни рисовать, ни играть на музыкальных инструментах. Я смирился с тем, что никогда не стану артистом или художником. Но передумал, когда начал ваять групповые встречи. Может быть, у меня все-таки есть талант; может, мне просто нужно было найти свое призвание. Пациентам встречи нравились; время летело быстро; у нас бывали моменты нежности и моменты подъема. Я учил других тому, чему научился сам. На студентов-наблюдателей это производило большое впечатление. Я читал лекции. Я написал книгу о своей работе с больничными группами.
Годы шли, и все это стало мне надоедать. Встречи казались однообразными. За одну встречу можно было добиться лишь ограниченных результатов. Надо мной словно висело проклятие, заставляющее меня обрывать на первых нескольких минутах беседу, которая могла бы перерасти в возвышающее собеседников общение. Я жаждал большего. Я хотел входить глубже, значить больше в жизни моих пациентов.
И потому много лет назад я перестал вести внутрибольничные группы и сосредоточился на других видах терапии. Но каждые три месяца, когда в больницу приходят новые ординаторы, я сажусь на велосипед и еду из своего кабинета на медицинском факультете в психиатрическое отделение больницы, чтобы неделю работать на износ, обучая студентов ведению терапевтических групп для стационарных больных.
Вот и сегодня я за этим приехал в больницу. Но не мог полностью отдаться тому, что делаю. У меня было тяжело на душе. Всего три недели назад умерла моя мать, и ее смерть коренным образом повлияла на ход будущей встречи терапевтической группы.
Войдя в комнату, где должна была проходить встреча, я огляделся и немедленно заметил пышущие жаждой деятельности юные лица трех новых ординаторов психиатрического отделения. Как всегда, меня охватила волна нежности к студентам, и мне больше всего на свете захотелось что-нибудь им подарить: хорошо проведенное практическое занятие, поддержку преданного делу учителя, какую получал я в их возрасте от своих учителей. Но, оглядев комнату для встреч, я пал духом. Мешанина медицинского оборудования — стойки капельниц, постоянные катетеры, кардиомониторы, инвалидные коляски — напомнила мне, что это отделение для психиатрических пациентов, страдающих тяжелыми соматическими заболеваниями и потому особенно невосприимчивых к «лечению словом». Но еще хуже на меня подействовал внешний вид самих пациентов.
Они, все пятеро, сидели в ряд. Старшая медсестра вкратце описала мне их состояние по телефону. Первый был Мартин, пожилой человек в инвалидной коляске, страдающий тяжелой формой мышечной атрофии. Он был пристегнут к коляске ремнем и до пояса укрыт простыней, закрывающей ноги — бесплотные палочки, покрытые темной, словно дубленой кожей. Одно предплечье у него было плотно забинтовано и висело на перевязи; без сомнения, он перерезал себе вены на запястье. (Потом я узнал, что его сын, измученный и озлобленный тринадцатью годами ухода за отцом, прокомментировал его попытку самоубийства словами: «Даже это не смог сделать по-человечески.»)
Рядом с Мартином сидела Дороти, ставшая параплегиком год назад после того, как пыталась покончить с собой, выбросившись из окна третьего этажа. Она была в таком депрессивном ступоре, что едва могла поднять голову. |