Он стал
наконец самим собой, поначалу сознательно и расчетливо, но
вскоре увлекся -- и радостно творил, воссоздавал перед глазами
слушателей ту жизнь, какую знал, какою жил сам. Вот он матрос
на контрабандистской шхуне "Алкиона", перехваченной таможенным
катером. Он смотрел тогда во все глаза и теперь может
рассказать, что видел. И он, рисует перед слушателями
беспокойное море, к суда, и моряков. Он передает им свою
зоркость, и все, что видел он, они увидели наконец его глазами.
Как истинный художник, отбирает он самое нужное из множества
подробностей и набрасывает картины жизни, пламенеющие светом и
яркими красками, и наполняет их движением, захватывая
слушателей потоком буйного красноречия, вдохновения, силы.
Минутами их отпугивала беспощадная обнаженность его рассказа,
грубоватая речь, но жестокость тотчас сменялась красотой, а
трагедия смягчалась юмором, и перед ними открывались
прихотливые повороты и причуды моряцкой натуры.
Он рассказывал, а Руфь не сводила с него изумленных глаз.
Его жар разогревал ее. Неужели до сих пор она всегда жила в
холоде, думалось ей. Хотелось прислониться к этому горящему
ярким пламенем неистовому человеку, в ком, точно в вулкане,
бурлили силы, энергия, здоровье. Так тянуло прислониться к
нему, что она с трудом подавила в себе это желание. Но было в
ней и другое желание -- отшатнуться. Внушали отвращение и эти
исполосованные шрамами, потемневшие от тяжелой работы руки,
будто в них въелась сама грязь жизни, и красная полоса,
натертая воротничком, и могучие бицепсы. Его грубость
отпугивала. Каждое грубое слово оскорбляло слух, а грубость его
жизни оскорбляла душу. И все равно опять и опять к нему тянуло,
и наконец подумалось: наверно, есть в нем какая-то злая сила,
иначе откуда у него эта власть над ней. Все, во что она твердо
верила, вдруг стало зыбким. Его необыкновенные приключения и
постоянный риск сокрушали условности. Он так легко встречает
опасности, так беззаботно смеется в лицо невзгодам, что
кажется, жизнь вовсе не требует серьезных усилий и
сдержанности, она -- игрушка, которой можно забавляться,
вертеть на все лады, беспечно порадоваться ей, а потом беспечно
отбросить. "Так играй же! -- кричало что-то в Руфи. --
Прислонись к нему, раз хочется, обхвати обеими руками его шею!"
Возмутительная, безрассудная мысль, но напрасно Руфь напоминала
себе, что сама она воплощение чистоты и культуры и обладает
всем, чего у него нет. Она огляделась и увидела, что все
остальные смотрели на него точно зачарованные; Руфь пришла бы в
отчаяние, не заметь она в глазах матери ужаса, смешанного с
восхищением, но все-таки ужаса. |