Анна, хлопоча, собирала его в дорогу. Мишель исподволь наблюдал за ней — как все у нее получалось быстро и ладно — и отчего-то думал, как бы могла сложиться его жизнь, кабы тогда, в погоне за царскими сокровищами, он опоздал и не запрыгнул на подножку уходящего поезда, чтобы арестовать ее батюшку. Опоздал бы, не запрыгнул и остался один. И, верно, давно сгинул бы на Дону или в подвалах Лубянки или, как многие, пустил себе пулю в лоб. Потому что жить ему было незачем и не для кого: батюшка его с матушкой — слава Всевышнему — до сей жестокой поры не дожили, страна его, коей он верой и правдой служил, рассыпалась в прах, друзей его разметало, а иных уж нет...
И живет он покуда лишь потому, что есть у него Анна, да еще вот Мария. Одними ими он жив, для них и ради них...
Анна протянула ему узелок с бельем и провизией. Встала, опустив руки. Подле нее, раскрыв глазенки, замерла Мария.
— Ну, я пошел, — буднично сказал Мишель, хоть голос его дрогнул.
— Береги себя, — попросила Анна. — Мне нынче ночью дурной сон приснился. Боюсь, к беде...
Простая баба, верно, не утерпев, бросилась бы теперь своему муженьку на шею да завыла дурным голосом, а Анна лишь обняла его, прижала к себе да перекрестила вослед. Воспитание не позволяло недавней выпускнице Института благородных девиц давать волю чувствам. Выть и плакать она после будет, как Мишель уйдет, да не вслух, а молча, в подушку, чтобы Марию не испугать.
В гостиной гулко пробили часы.
Надобно было спешить.
— Прощай, — сказал Мишель...
На казенной пролетке домчались до Николаевского вокзала, в самый раз к поезду поспев.
В вагоне заняли отдельное купе, строго наказав никого к ним не подсаживать. Закрыли дверь на щеколду, саквояжи поставили на полку. Окно задернули занавеской.
Спать решили по очереди. Американский корреспондент тут же завалился на полку, подложив под голову руку и накрывшись полой пальто.
Мишель вытянул из кобуры револьвер, привычно проверил его, прокрутил барабан, заглянул в гнезда, где поблескивали латунью патроны.
Обратно в кобуру револьвер совать не стал, положил рядом с собой на полку. Так оружие схватить было сподручней и быстрей, чем если шарить по боку да расстегивать кобуру.
Ну все — поехали...
Ехали долго. На каждой остановке в купе кто-то ломился, отчаянно колотя в дверь кулаками, а то и сапогами.
Но Мишель, не открывая, лишь кричал грозно сквозь дверь:
— Ступайте дальше — ЧК!
Отчего стук тут же прекращался и слышался лишь удаляющийся топот. «ЧК» ныне было волшебным словом, вроде «сим-сим» из «Тысяча и одной ночи», коим двери накрепко без всяких замков запирались, а коли надо, так и отмыкались.
В Петрограде пересели в международный вагон, в котором даже кондуктор имелся. До границы доехали без приключений, а вот дальше... Недаром, видно, приснился Анне дурной сон!
Пришла беда, откуда не ждали...
Лишь только добрались они до Або, как их арестовала «карманная» финская полиция — и Мишеля, и бывшего с ним американского корреспондента. Сопротивляться было глупо — ну не стрелять же, в самом деле, в законную власть.
Арестантов посадили на извозчика, доставили в участок, где попросили открыть саквояжи.
В саквояжах было запасное белье и разные дорожные мелочи. Но полицейские ищейки беглым осмотром не удовлетворились, взвешивая саквояжи в руках и о чем-то оживленно меж собой переговариваясь по-фински. Хотя прекрасно могли изъясняться по-русски, так как до недавнего времени пребывали в составе Российской империи. Но ныне, обретя независимость, финны зазнались, всячески подчеркивая свою обособленность.
Один из полицейских, по виду и манерам бывший царский жандарм, взвесил на руках саквояжи, выбрав тот, что показался ему тяжелее, обстучал со всех сторон, ухмыльнулся, ухватил, с хрустом рванул подкладку, открыв второе дно. |