Изменить размер шрифта - +
Но каков хитрец: ввел в заблуждение весь отдел кадров!..

Он подтолкнул Игнатьева:

— Да не спи же, черт! — И шепнул: — Вот и молодец. Держись.

Игнатьев повел глазами и на выходе, в дверях, увидел замдиректора. Зам заглянул к ним в отдел и на ходу что-то производственное с кем-то выяснял, но если он даже и впрямь выяснял, то несомненно, что заодно он приглядывался, — потому-то Тульцев держал Игнатьева в напряжении и тоже будто бы говорил о важном, не давая уснуть, ни тем более упасть со стула.

Зам удалился в меру довольный. Во всяком случае, он не подскочил и вообще не сказал Игнатьеву ни слова: понимал, что первый день — это первый.

— Молодчина! — Тульцев шепнул Игнатьеву уже громче и стиснул по-товарищески локоть.

И ушел.

И теперь лишь перед самым концом рабочего дня потревожили его дрему: позвонил Ваня Корнеев. Телефон у Игнатьева, слава богу, на столе — не шагать, только протянуть руку.

— Сергей?

— Да.

— Слушай внимательно: та дама из нарсуда полностью в наших руках. Полностью ж всецело. Но чтобы уж совсем наверняка, нужно еще некоторое время. А кстати, скажи — ты не мог бы достать альбом Пикассо?..

Игнатьев смутно и тяжело слушал: он никак не понимал, про что речь. Он даже подумал, что, может быть, оглох.

— Что?

— Пикассо…

Ваня Корнеев, поэт-лингвист и собиратель, был вежлив, и тут сомнений быть не могло. Но Ваня Корнеев был и напорист. Одариваемый, он еще в тот раз, разумеется, сообразил, что его сослуживец Игнатьев вовсе не достает ему альбомы, а в острой, так сказать, житейской нужде отдает и сбывает свои. Собиратель собирателя нё только поймет, но и почувствует. Среди игнатьевских альбомов должен был быть и Пикассо (Ваня Корнеев это знал), и едва ли Игнатьев пожалел или же поскупился: всего скорее альбом упал, съехав куда-то с полки, и завалился. Альбому не место в пыли. И почему бы Игнатьеву, и какой бы печали и в каком бы загоне он ни был, не заглянуть за свой же шкаф?.. Ваня Корнеев всего этого в лоб не сказал, это могло быть невежливо и даже нетактично. Ваня Корнеев лишь повторял:

— Пикассо… Очень нужен Пикассо.

— Да, да, Пикассо, — вяло произнес Игнатьев и положил трубку. Точнее сказать, он ее уронил. О чем речь, он так и не понял: первый день ему давался с трудом.

 

Вечером, увидев его в ничуть не меняющемся и прежнем хмельном состоянии, Сима рассвирепела:

— Развлекайся, гуляй, изменяй мне — мсти, если уж так хочется, но жизнь не гробь!

Она думала, что, кто его знает, может, мстит?

— …права не имеешь гробить здоровье. Ты кормилец — запомни! Не о себе, так о ребенке своем подумай!

И уже с утра следующего дня Сима от невнятицы и затаенного подсчета взаимных обид перешла к действиям; ждать, что будет, она не хотела да уже и не умела. (Это было характерно: чем заметнее Сима худела, тем решительнее становились ее слова и тем тверже поступки, до мелочей вплоть. Строжайшую диету она выдерживала теперь легко и просто. Она жила по часам — от часа к часу и минута в минуту принимала лекарства.) Буквально на глазах превращаясь в человека с волей и вполне в логике новообретенного характера, Сима объявила ему в то утро, что подает на развод:

— Ни мне, ни моему сыну ты такой не нужен.

Сима стояла на середине комнаты, а Игнатьев валялся на диванчике.

— Ты все слышал?

Она как бы спросила его и только после этого ушла, а Игнатьев блуждающей мыслью уперся в разность: он, мол, в свое время готовил развод за ее спиной и втихую, а вот Сима вела игру в открытую: была на высоте.

Вечером (он кое-как высидел на работе еще один день) Сима сделала следующий шаг, уже не столько правый, сколько правовой: Она запретила Игнатьеву входить в ее комнату без стука и не по делу, — так было объявлено.

Быстрый переход