Помню, как мы, три семьи, жившие в тесной двухкомнатной избе, собирались, я слушал, лёжа на печи…
— И представляли себя на сцене Александринки?
— Да никем нигде я себя не представлял, Сергей. Жизнь была самая, что называется, простая, банальная. Есть хотел. Помню, мама варила суп из крапивы молодой. Помню, как собирали перемёрзшую картошку, из которой делали драники.
— Вы читать рано научились?
— Наверное, в школе или чуть раньше. А мама у меня ни читать, ни писать не умела. Вместо подписи крестик ставила. В ликбез ходила. Росла она при мачехе. Очень злая женщина. У неё был свой ребёнок, Клавдия, и она таким образом детей кормила: троим чужим по целому яйцу, своей Клаве — пол-яйца. И говорит: «Вот видите, ребятки, Клавуське-то бедной не хватило. Поделитесь, отрежьте по половинке!» И доставалось Клаве аж два яйца… Мелочь, но жрать-то нечего было. И сильно била маму мачеха. Мама умерла довольно рано от инсульта. И никогда не могла простить мачехе, потому что очень была унижена.
— Первую книгу, которую прочитали, помните?
— Которую вообще впервые в жизни увидел — помню. Её привёз отец. За хорошую работу ему, председателю артели имени товарища Сталина, подарили в Бийске альбом о Чапаеве с фотографиями, с картинками. Я его до дыр листал, разглядывал.
— Друзья у вас были в детстве?
— Был друг, Миша Колмаков. Называли мы друг друга Михла. Играли.
— А всё-таки не верю, как говорил Станиславский! Что-нибудь существенное происходило в вашей жизни? Как же вы актёром стали, Михаил Александрович, коли не было страсти, вдохновения, восторга?! Если бы не знал вас как одного из самых, если не самого темпераментного, страстного актёра, не допытывался бы!
— Повторяю, самая обыкновенная у меня была жизнь, — мрачно произнёс Ульянов, став похожим на маршала Жукова. — Если не интересно, можем больше не говорить.
— Нет, давайте говорить.
— Учился в школе средне. Не шибко отличался. Помню, распевал на перемене, изображая Чарли Чаплина, куплеты: «Один американец засунул в попу палец и думает, что он заводит граммофон». Знаете, однажды…
— Вы меня на «вы» стали называть?
(Ульянов с превеликим трудом переходил на «ты», то и дело соскальзывая на уважительное «вы» даже с близкими знакомыми, и непременно «выкал» с теми, кому все, за редким исключением, «тычат», например, на «вы» называл вконец опустившегося алкаша Федотыча, частенько отдыхавшего в луже у сельского магазина.)
— Однажды я едва не погиб. У нас в Таре было восемь церквей. Купцы же очень богатые были — зерно, пушнина, мясо, золото… И дома мощные, хорошие строили. И церкви. Я потом, уже в Москве, часто вспоминал, как это было красиво: издалека эти церкви были видны, на подъезде из Екатериновки, где каторга, — Иртыш течёт, бугорина, берег высокий и купола сверкают, особенно той церкви, что на взлобке, словно парила она… В тридцать седьмом церкви стали взрывать, разрушать. И торчали, помню, железные скобы. Я лазил, перебирался, подтягивался — и не рассчитал сил, устали руки. На большой высоте. А внизу лом, упал бы — конец. Добрался, превозмогая себя.
— Часто приходилось себя превозмогать?
— Да не притягивай ты за уши! — сказал Ульянов, съедая сразу две мои шашки, — я перестал ему поддаваться, а он, войдя во вкус, и фал лучше меня. — Не было никаких таких особых превозможений.
— А любимый предмет у вас в школе был?
— Литература. Как театр, вернее, в театре я возник, спросишь? Наша учительница организовывала в школе литературные вечера. |