Конечно. Все-таки старый банк памяти еще работает. «Помните, что эта группа всегда живет под угрозой вымирания от голода, — говорил Митчелл с тем осуждающим, извиняющимся тоном, который предполагал, что для него все культуры одинаково безумны; отличаются только формы, но никогда не содержание. — Есть мнение, что оджибве перенасыщены тревогой, — и одновременно 50 ручек копируют предложение дословно. — Оджибве учатся, с самого детства, голодать; все воспитание мальчиков посвящено единственной цели: стать великим охотником. Ударение на изоляции, самодостаточности. У оджибве нет сентиментальности. Они ведут аскетичное и мрачное существование, всегда в одном шаге от гибели. Прежде чем получить право зваться мужчиной, мальчик должен пережить видение, проголодав несколько дней. Часто после видения он чувствует, что приобрел сверхъестественного помощника, и тут начинается самоидентификация. В дикой природе, где между охотником оджибве и голодной смертью не стоит ничего, кроме горстки бобров, оленей, лосей и медведей, с вечным чувством опасности, ощущением концентрации против него и него одного неизвестных космических сил, циничных террористов, диких и аморальных духов, — говорит с самопорицающей улыбкой, — что нацелены на его уничтожение, его самоидентификация завершается. Когда подобные параноидальные тенденции усиливаются крайне соревновательной жизнью деревень летом, во время сбора урожая и ягод, или, например, проклятьем шамана с какой-то личной обидой, оджибве становится подверженным так называемому психозу вендиго». — Сигел знает про вендиго, еще как. Он помнит, как испугался до смерти образа в байке у костра — образа скелета изо льда в милю высотой, ревущего и прорывающегося сквозь чащи Канады, хватая людей пригоршнями и пожирая их плоть. Но тогда он уже перерос страхи детства, и хихикал над описанием профессора полуголодного охотника, уже слегка не в себе, что идентифицирует себя с вендиго и становится бешеным каннибалом, рыщет в дебрях в поисках мяса, объевшись телами членов собственной семьи. «Представь себе картину, — говорил он Гроссманну тем вечером за кружками Вюрцбургера. — Измененное восприятие. Одновременно на бог знает скольких квадратных милях сотни, тысячи индейцев поглядывают друг за другом краем глаза, и видят вовсе не жен, мужей или детей. А видят больших толстых сочных бобров. И все эти индейцы — голодные, Гроссманн. Я хочу сказать — ох блин. Большой массовый психоз. Всюду, насколько хватает глаз, — он драматически жестикулирует, — бобры. Мясистые, сочные, жирные».
«Вкуснятина», — сухо прокомментировал Гроссманн. Конечно, это забавно, по-своему. И благодаря этому антропологам было что изучать, а людям на вечеринках — о чем поболтать. Завораживает, этот психоз вендиго. И как странно, что его первые стадии сопровождались глубокой меланхолией. Вот почему он вспомнил — совпали слова, случайность. Он спросил себя, почему Ирвинг Лун не разговаривал два дня. Он спросил себя, знает ли Дебби Консидайн об этой части личности оджибве.
— И Пол просто не поймет, — говорила тем временем она. — Конечно, это было гадко — жаловаться в полицию, но я ночами не спала, думала, как он там сидит на дереве, словно злой дух какой-то, ждет меня. Наверное, я всегда немного боялась чего-то в этом роде, чего-то незнакомого, чего-то, чем я не могу манипулировать. О да, — призналась она в ответ на его приподнятые брови, — я манипулировала ими, именно так. Я не хотела, Сигел, знает бог, не хотела. Но ничего не могу с собой поделать. — Сигелу хотелось сказать «Тогда мажь поменьше туши, что ли», но его вдруг озарило осознание, державшееся все время с ухода Лупеску на задворках разума: неполное понимание роли, какую Лупеску играл в компании; и он понял, что его двойник никогда бы так не сказал. |