Он понимал, что умеет больше многих — это ему давалось играючи, но чувствовал, что не может больше всех, и это его убивало. Он не завидовал чужому успеху, потому что все успехи, происходившие на его глазах, были для него самого малы, как детский башмачок.
С малого детства он мечтал о гораздо большем, чем успех. О, ему грезилось нечто больше земного шара! А все свои годы он жил, как на вокзале, презирая сегодняшний временный день, лелея туманно случай, который изменит его судьбу и перенесёт в жизнь другую — достойную.
И природный ум его растаял, рассыпался по мелочам, не приобретя к тридцати годам ровно ничего ценного.
Да, он хотел «в пределе земном всё земное и больше»… А жил, как осенняя муха на стекле.
Наверное, был ему нужен погонщик, мудрый, суровый и искренний, наторевший на жизненной тропе, старший друг и безжалостный погонщик, знающий цену каждого дня. Может быть, тогда все было бы по-другому. Но не послала ему такого человека судьба.
И однажды китовый ус развернулся и проколол его насквозь.
В ту ночь он решился светящимися словами положить на бумагу то великое, огромное и красочное, как мир, что созрело в нём и что он чувствовал не только душой и телом, но, казалось, каждой пуговицей своей рубашки.
Без толку ломал он карандаш и пальцы и не мог написать ничего достойного, потому что пружина, жившая в нём столько лет без большого огня, — лопнула.
За окном подымался белёсый морозный рассвет. На занесённых снегом соседних крышах торчали безглавые распятья телевизионных антенн.
— Ты хотел «в пределе земном всё земное и больше…», — бессильно рассмеялся человек и понял, что нет у него самого главного — любопытства к жизни. И, сняв одежду и прилипающие к ступням носки, лёг спать.
ПЛОВЕЦ
ШАМСУЛУ
В столицах люди живут отдельно, и каждый мотается, как электрон, но своей орбите, не в силах превозмочь суету и присмотреться к соседу. Там словно и не бывает ни умирающих, ни убогих, ни скорбящих, ни шальных от счастья, там все — озабоченные. А в маленьком городе люди живут в полной известности друг о друге, и поэтому на каждой улице есть свой дурак или своя знаменитость.
У нас, на Приморской, обе эти роли достались сыну старенькой учительницы математики Марьюшки. Не помню, кажется, его звали Андреем, а уличное прозвище было у него Чугунок. Уже больным он читал очень много книг — его мать таскала их из библиотеки сетками, в пять минут устно решал любую школьную задачу по алгебре и о нём всегда говорили: «Дурной, дурной, а чугунок варит!» Наверное, отсюда и вышло прозвище Чугунок. Хотя его больше пристало бы назвать печкой: двухметрового роста, могучего телосложения, он напоминал высокую, под потолок, округлую голландскую печку, какие стояли у нас в классах. Рассказывали, что когда-то он окончил нашу школу с золотой медалью, а потом долго, чуть ли не десять лет, учился в Москве.
Мы жили по соседству. Летом он приезжал домой, и я живо помню, как наша Марьюшка, перед которой трепетала вся школа, робко советовалась с моей бабушкой, какой цветок срезать для букета, а потом бежала на вокзал встречать поезд.
У нас была невиданная, знаменитейшая на всей улице коза Ирка, дававшая четыре литра молока в день. И когда у Марьюшки гостил сын, она каждое утро покупала у моей бабушки поллитровую банку парного молока. В те первые послевоенные годы это было дорогое удовольствие.
Я так и вижу перед глазами… Розовый лоск раннего утра на черепичной крыше соседней, Марьюшкиной, мазанки, высокую чёрную козу с белыми дьявольскими глазами, привязанную к штакетине некрашеного забора, бабушку с подойником в руках, слышу радостный голос Марьюшки: «Уже доите, уже можно идти?» А на самой границе между нашими двориками стоит молодая белая вишня, и за нею, выше неё на голову, — обнажённый по пояс юноша. |