Но об этом не думали в те безрыбно-вдовьи времена. Пришел майор, и ладно…
А впрочем, хватит об этом… Второй женой Тихона Марковича стала мама – Мария Викторовна. Несравненная, добрая и умная. Дама, выдающая книги в техническом отделе районной библиотеки…
Софа тоже книги выдавала… Не сказать что по призванию, а потому, что так решила Клавдия: «Не смогу я тебя студентку пять лет на своей шее держать. Иди работай».
И почему не поступила на вечернее отделение института? Ведь было же желание… Работу библиотекаря и выбирала из-за удобства совмещения с учебой…
Но вот – не вышло. Сначала заболела перед вступительными экзаменами, на второй год – провалилась, на третий…
А что на третий?..
Забыла.
Софьюшка перевернулась на другой бок, свернулась уютным калачиком – «не встану, ни за что не встану, скажусь больной!» – и посмотрела на противоположную стену, где между сервантом и платьевым шкафом висели четыре черно-белые, слегка порыжевшие от времени фотографии. Все, что маме удалось выбросить в окно пылающего дома. Первой мама выпихнула сонную Софьюшку, потом охапку одежды, потом выбросила деревянную шкатулку, в которой хранились документы, памятные мелочи и несколько фотокарточек, а уж потом кинулась обратно за валенками – мороз, февраль, босая Софья на снегу… Вернуться не успела. Потерялась в дыму, и ее, полуобгоревшую, вынесли из дома пожарные…
Папа задержался на работе почти до полуночи… Вернулся уже к головешкам…
После той ночи маленькую сестру приютила Клавдия.
Сначала – пока мама была в больнице, потом, через четыре года, – навсегда.
Мама боролась за жизнь долго. Отец не выдержал ее мук и умер от разрыва сердца, а она все цеплялась – больными, незаживающими руками, заставляла изуродованное – но такое родное – лицо улыбаться дочери…
Соседи по бараку, куда переселили погорельцев, жалели. Помогали, чем могли, но основную заботу о маме взяла на себя подрастающая Софьюшка… Научилась печь оладьи и морковные котлеты, чисто прибирать микроскопическую комнатушку с осевшим деревянным полом и кипятить белье…
Когда маму снова увозили в больницу, у нее всегда были свежие сорочки – уже не белоснежные, но обязательно отглаженные, с подштопанными хлопковыми кружевами. Гордость Софьи.
В одной из этих маминых рубашек умерла и Клава…
Когда-то она была полная, дородная, но к старости усохла, и рубашки мамы стали ей совсем впору. Более полувека хранила Софья две сорочки как память, но когда Клавдия попросила одну из них вначале померить, не пожалела – отдала.
Она вообще не могла ни в чем Клавдии отказать. Ни словом, ни делом. Клавдия не позволила забрать сестру в приют, привела в этот дом сразу после похорон и, указав на узкую кровать возле стены и поправляя на подушках вязаные накидушки, сказала так:
– Вот, Софья. Будешь жить здесь. Я вдова, ты сирота, вдвоем сподручней.
Покойного мужа сестры Эммануила Сигизмундовича Софья помнила плохо. Робела чужого задумчивого мужчину. В шесть лет он казался ей почти стариком – тридцать пять лет, весь высохший, залысины! – рядом с прелестной юной Клавочкой. Он первым начал называть ее Софой, дарил леденцы монпансье, невнимательно выспрашивал о здоровье Марии Викторовны, безучастно просил передавать поклоны и уходил в свою каморку без окон к каким-то непонятным приспособлениям и предметам, к запаху горячего металла и химикалий, которого не вытягивала до конца крошечная вытяжка под потолком. Колдун, алхимик, высохший над фолиантами чернокнижник из маминых сказок… Теперь в его каморке кладовая… Память занавешена старыми тулупами и пальто с изъеденными молью воротниками…
А в пятьдесят втором Эммануил исчез. |